У Вас отключён javascript.
В данном режиме, отображение ресурса
браузером не поддерживается
@name @surname @cat @lorem
@name @surname @cat @lorem
Персонаж 1 & Перс 2
название эпизода
username

Lorem ipsum odor amet, consectetuer adipiscing elit. Rhoncus eu mi rhoncus iaculis lacinia. Molestie litora scelerisque et phasellus lobortis venenatis nulla vestibulum. Magnis posuere duis parturient pellentesque adipiscing duis. Euismod turpis augue habitasse diam elementum. Vehicula sagittis est parturient morbi cras ad ac. Bibendum mattis venenatis aenean pharetra curabitur vestibulum odio elementum! Aliquet tempor pharetra amet est sapien maecenas malesuada urna. Odio potenti tortor vulputate dictum dictumst eros.

Zion_test

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Zion_test » monsters » Дэйв и Эбби


Дэйв и Эбби

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

[audio]http://k003.kiwi6.com/hotlink/3r9ly9vbq7/Portishead_-_SOS.mp3[/audio]Он мечтал выйти вон из своей жизни,         
                              как выходят из квартиры на улицу...

Она кормит Его красным виноградом из рук, и Он кажется ручной птицей, которой дети во дворе переломали крылья. Кремовые, бежевые, украшенные ромбами, абстракцией чуждой миру фантазии шторы плотно замкнуты, сомкнуты – лишь бы никто не видел. В комнате тихо, только перестук часов слышится – как неумолимо он отсчитывает каждую секунду, она смотрит внимательно и слушает. У Него не закрывается рот ни на мгновение. Эбби подливает 1983 года выпуска шато в покачивающийся на волнах сознания бокал и улыбается. Он как ребенок, как мальчишка у нее школе: когда она училась в младших классах, он постоянно приходил хвастаться, бесконечно, ему всегда было, что ей рассказать, он старался быть рыцарем, пытавшимся завоевать сердце миледи. Так и этот ее клиент. Она бывала в Нью-Йорке? Нет. Ох, значит, она никогда не видела статую Свободы? Нет, никогда, - она улыбается снисходительно, заправляет светлую прядь тонкими пальцами за ухо, будто для того, чтобы лучше услышать, будто для того, чтобы ничего не упустить, но на самом деле ей все равно – она не хочет в Америку, она ни разу не мечтала увидеть Белый Дом, или съездить в Голливуд, и сиять звездой на небе ей бы не хотелось. Но ты расскажи, обязательно расскажи все – она послушает. И Он рассказывает. Увлеченно рассказывает про Манхеттен, про Центральный парк, про все остальное, про то, про это. Бесконечным потоком Он уносит ее далеко-далеко из Лондона. К чему ей самолеты? К чему ей пересекать на кораблях водную гладь океана? Он так хорошо рассказывает, что она уже видит, как в солнечных лучах купаются небоскребы, как ветер здоровается за руку с кроваво-синим в звездах флагом. Пускай говорит. Пускай лучше говорит. Он же ничего не знает о жизни. Бедное дитя. Несчастный ребенок. Ему почти тридцать. И Он никогда не видел жизнь. Интересно, если Ему предложить спуститься в ее темные недры, если Ему предложить вдохнуть ее гниль, Он согласится? Ни–за–что.
Ему хочется говорить вот Он и говорит. Бесконечно говорит. Все вспоминает; вспоминает все что может и не может вспомнить. А она кормит Его виноградом, тлеющим сигаретным дымом, в котором тихо плескается комната, поцелуями и вином.
Когда ей будет уже сорок – если доживет, конечно – она, глотая виски из узкого горлышка бутылки, выглядя на все пятьдесят, будет спрашивать пропитым, прокуренным голосом: «Эй, что ты знаешь о жизни?» Что ты знаешь о жизни? Что ты знаешь? Ты ничего не знаешь, ничего не видел, твоя жизнь – дерьмо, твоя жизнь – мягкая подушка, теплый сортир, завтрак-обед-ужин по расписанию, херовая любовь родителей, которые посчитали, что подготовили тебя ко всему, ты, сукин-сын! Но ты ничего не знаешь. Ты – гордый слепец, бредущий сквозь потемки.
Никто из них ничего не знает о жизни так как знает она - настоящее откровение. Никто не знает, что эта жизнь пахнет потом людей, которые тебе противны, что любовь имеет вкус разложения, что счастье мимолетно и что чем дальше от берега, тем сложнее плыть. И холод. Бесконечный холод. И что в этом месяце нечем заплатить за комнату. И в прошлом. И все это не имеет края и конца. Фильм без хеппи энда. Фильм без принца на белом коне. Мелодрама, в которой никогда не будет нашедшихся потерявшихся матери и отца. Настоящее откровение.
Что сейчас от нее требуется? Молчать и слушать. Раздвигать ноги, когда ее просят и быть глупой, если ее не просят. Бесконечно отвратительно глупой. Она ведь никогда не читала никаких книг, она, безусловно, даже читать не умеет. Она даже рассчитаться в магазине без подсказки не может. И она смеется надрывно Его шуткам, выдавливая из себя как можно больше глупости из тюбика с зубной пастой, который уже подошел к завершению. И Он ведется. Он так славно ведется. Бедное дитя.
Они стоят у зеркала. Ему вдруг захотелось перед тем, как она уйдет. Он выше на целую голову, шире в плечах. Он что-то говорит ей своими губами – она ведь их ненавидит – о вечной любви (как Он пьян), о том, что Он назовет в честь нее все звезды на небе (зачем ей эти звезды?), Он подарит ей все богатства этого мира (она никогда не хотела быть богатой), Он обязательно заберет ее с собой однажды (она бы ни за что не пошла с Ним). Сколько раз она это слышала? Сколько миллиардов раз ей это говорили? И что за один только ее взгляд можно поднять Атлантиду со дна океана; что за один только ее поцелуй можно низвергнуть Бога. И хоть бы кто-нибудь, хоть кто-нибудь спросил у нее о том, чего ей на самом деле хочется. И Он смотрит на себя, и Он смотрит на нее в высоком в рост зеркале, в котором видно всю комнату, окрашенную в золото торшера.
Проставляешь, она нигде не была. Она разве что видела и Глазго, и ирландское море, и цветники. А он ведь видел и Эйфелеву башню, и Ватикан, и Папу, и Токио, и как-ее-там-эту-гору (и Эбби подсказывает нерешительно "Фудзияму". "Да, точно! Вот ее"), и Сингапур (его знаменитый ботанический сад), и все-все-все, и еще столько всего увидит.
Эбби чувствует себя матерью не родившегося ребенка. Эбби чувствует себя землей, в которую все пытаются прорасти корнями, чтобы устоять на ногах. Но Эбби всего лишь потерявшаяся во мраке девочка, которой каждую темную ночь снятся георгины в крови. Она не умеет никого поддерживать, она не хочет ни с кем делиться крупицами своего шаткого разума. И сильной быть не может априори.
Она целует Его в последний раз и начинает собираться. Торопливо поднимает разбросанные по полу вещи: мини-юбку, чулки, полупрозрачный топ, трусики, кружевной бюстгальтер. Ничего нельзя оставлять после себя. В сумке платье изумрудного цвета до колен, которое - он говорит - ей очень к лицу. Она надевает это платье на голое тело. Улыбается в последний раз. Протягивает раскрытую ладонь в первый и в последний раз, чтобы забрать свои деньги. И выскальзывает в широкий холл отеля, чтобы поскорее вызвать лифт. Торопливо жмет на кнопку. Ей нужен душ. Ей поскорее нужен душ, чтобы смыть с себя чужое присутствие, чтобы смыть с себя отпечаток чужой души, смыть с себя Нью-Йорк, Токио, Витикан и Рим, Тибет - все краски мира в двух часах монолога. И лифт как назло медленно отсчитывает этаж за этажом. И Эбби теряет терпение. Ей нужен воздух.

В сыром воздухе Лондона Эбби закуривает. Она идет по широкому проспекту, откидывая четкую тень. Мимо проскальзывают автомобили. Через десять минут она сворачивает в один из переулков, чтобы сократить расстояние до станции метро.
Еще через сто метров навстречу ей выныривают трое, из-за угла, внезапно. Только алые огоньки сигарет видать. Тлеет табак.
- Эй, детка, привет! Как тебя занесло в ночи-то сюда? М? - их трое и говорит тот, что выше. Они настойчиво подступают к ней и она в панике начинает озираться. Бояться ведь нечего, правда? - Давай развлечемся. Уверен, что ты из тех, кто ищет приключений на свою задницу.
Глупости какие. Бред.
- Что вам нужно от меня? - ее голос звучит звонко и решительно, но дрожит. Предательски дрожит. Лучше бы он не дрожал. Вот если бы он не дрожал, то она нашлась бы что ответить. Но она отступает назад. Шаг. Другой. Третий. Мысли теряются. Теперь птица - она. Еще чуть-чуть и дети переломают крылья. Неразумные дети, которые знают, что такое "жизнь".
- Ты что, боишься нас? Будет приятно, да же? - они все смеются. Искренне. Безумно, - Правильно, бойся, - так смеялась мать; так смеялся отец; их смех вливался в лай Чакки. Она до сих пор боится собак. Любых собак: маленьких, больших, домашних и диких. А эти собаки дикие. Их нужно особенно бояться.
Эбби разворачивается и бежит, прижав к себе сумку.
- СУКА, СТОЙ! ДЕРЖИТЕ ЕЕ! - они тоже срываются на бег. Гончие, охотничьи собаки, вставшие на след.
Она спотыкается. Тщетно пытается подняться. Но ее нагоняют.
- Тупая мразь. Сбежать собиралась? - Эбигейл все еще тщетно пытается подняться, но нога отзывается невообразимой болью. Лишь бы не было хуже. Только бы не было хуже. Пожалуйста. Если умирать, то умирать быстро. Если умирать, то умирать. Лучше бы она утонула. Лучше бы она прыгнула со скалы в пучину. Лучше бы это был многоэтажный дом. Или поезд. Но не вот так. И почему она не птица? Почему она не та птица, что умеет летать? За что это все? К чему это время?
Тот, что выше всех, опускается рядом с ней на корточки, опять смеется:
- Ну что, шлюха, далеко убежать смогла?
Русые волосы разметались по плечам, по лицу, спутались. Синие горизонты бесконечного ужаса, бескрайнего. Она кривит бледные губы, она кривит душой, складывает крылья. При падении Эбби стерла ладонь. Сумка валяется совсем недалеко и из нее выглядывают ее вещи. Где-то в недрах деньги за сегодняшнюю работу. Часть средств на квартиру. Лишь бы они их не взяли. Лишь бы они их не взяли. Иначе ее выгонят. Ей нечем будет заплатить и придется ночевать на улице. Тогда дела пойдут совсем скверно.
Она поднимает безумный, дикий взгляд:
- Иди на хер.
- Вот, шваль... Вы слышите, как она разговаривает? А не многое ли ты себе позволяешь? - ей прилетает пощечина - из губы сочится кровь и тут же заполняет рот, капает на асфальт. Эбби вся дрожит, - Мы сейчас научим тебя разговаривать по-человечески...
Как она хороша собой. Даже в свете фонаря это видно. Как дьявольским гневом горят глаза. Сильная рука хватает ее за скулы.  Если бы она не была так хороша собой. Это горе ее. Крест ее. Он пытается сдернуть ее платье и ткань трещит в руках, послушно. А "шваль" эта верещит, пытается позвать на помощь, вырывается из рук, бьется в агонии. Поэтому ей влетает еще одна пощечина. Надежная - звон в ушах. Если продолжит, то зубов не соберет. А ведь можно было просто с самого начала вести себя как положено, как надо - прилично, послушно. Ничего бы этого не было. Но ничего, ничего, ничего, все можно исправить. Он сейчас все исправит. Весь ее гадкий строптивый характер.
Остальные двое просто смеются полоумным смехом - ничего в жизни веселее не видели.
И Эбби думает о том, что это и есть жизнь. И что она знает о ней столько, сколько большинству и не снилось.

0

2

Сигарета подрагивает в его сухих пальцах. Пепел падает, наискось скользнув по масляно блестящему рукаву кожаной куртки. Дейв рассеянно следит за проносящимся мимо потоком машин, раскатывая по языку кислый привкус конфеты, мешая его с крепким сигаретным дымом. Химия оседает на корне, не давая нормально сглотнуть, садняще скребется в глубине горла.
В неярком траурном свете мерцающего фонаря он видит девчонку. Совсем молодую, почти ребенка, в тонком зеленом платье, сползшем с молочного плеча. Белый скол острой ключицы натягивает кожу, грудь лихорадочно вздымается и опадает, лицо тонет в тени, скрытое тяжелыми светлыми волосами. Дейв замирает, по-птичьи склоняя голову к плечу, лениво скусывая остатки горячащей химии с губ; смотрит, не отрывая взгляда, пока вслед за девицей из тени не выступают высокие мужские фигуры.

Их трое — скалящиеся шакальи морды, расчерченные темными мазками похоти, злым весельем висельников. Всего трое,  — с хищной усмешкой думает Дейв уже в движении, тяжелым ботинком смазывая первого по лицу. Кровь разлетается веером темных капель, пачкая подол платья девчонки липкими кляксами. Постмодернизм, гиперболизированная метафора бессмысленного насилия. Она не кричит, не зовет на помощь, лишь в глазах отражается ужас загнанного в угол животного, готового дорого продать свою жизнь. Дейв успевает заметить дрожь темных зрачков в трескотном сумраке фонарного света, прежде чем его сносит к стене, острым плечом выбирая весь воздух из легких.
— Какого хера?!
Дейв чувствует тугую пульсацию крови в висках, белым шумом забивающую эфир. Выброс адреналина рвет вены изнутри. Это одновременно похоже и не похоже на секс — лишь способ сбросить накопившуюся и тянущую на дно дурь. Челюсти сжимаются до скрежета зубовной эмали, под острыми скулами заходятся в напряжении желваки, хищно трепещут узкие ноздри.
— Ты еще кто такой?
Дейв снимает внутреннее напряжение: играет тяжелый рок, беспорядочно трахается и влипает в заварушки, размазывая по крепкому тренированному телу синяки и ссадины. Не так уж много последнего, на самом деле, однако вполне достаточно, чтобы благочестивые и лицемерные родители того же Рэнди вылили воду на землю, доведись Гроулу гореть на костре рядом с ними. Сублимация — это работает. Звучит как очередной идиотский слоган с канала тв-шоп. Но сегодняшний вечер кардинально меняет полярность его планов.
В хорошей драке не разговаривают, не размышляют, не рефлексируют. Дейв вворачивается из неумелого захвата, несколько раз с силой бьет противника по лицу, ссаживая костяшки о его хрупнувшую скулу. Стоит только получить крупицу свободы, как на него кидаются оставшиеся двое. Гроул рычит, смазано отхватив по скуле, и печатает подобравшегося ближе всех рифленой подошвой в подреберье.

Он отмечает периферийным зрением тусклый блик справа и не успевает остановить или хотя бы уйти с линии удара. В чужих пальцах вспыхивает хищное лезвие развернутой бабочки; новая куртка… глухой треск сминаемой ткани. Плечо прижигает болью.
Дейв вдавливает предплечье в чужую глотку, отдирает навалившегося противника от себя. Подкладка кожанки быстро напитывается кровью. Перед глазами у Дейва — багровая пелена, мутной кисеей застившая взгляд. Звук удара затылка о кирпичную кладку похож на глухой хруст давленного грецкого ореха. Тело враз обмякает, нож вываливается из ослабевших пальцев. Дейв отпинывает его в темноту носком ботинка и оборачивается к девчонке, пока остальные не пришли в себя.
— Вставай! — хрипит Гроул, резким движением подхватывая ее с грязного асфальта.
Узкая ледяная ладонь в его руке; они не бегут, но идут очень быстро, насколько вообще позволяет постоянно сбивающийся девичий шаг. Дейву если честно все равно, убил он того мудака или просто вырубил, но свидетелей он ждать не станет.

Они выскакивают прямо перед бампером тормозящего такси. Водитель орет вслед по-арабски. Дейв лениво, почти по привычке показывает ему средний палец, и тянет девчонку за собой вглубь панельных многоэтажек. Там, в камерном полумраке одной из вытянутых узких улочек, в рваном хрипе дыхания на двоих они, наконец, останавливаются.
Дейв прислоняется лопатками к стене, отыскивается по карманам сигареты. Он глубоко затягивается, выпускает дым с уголка губ и намертво цепляется взглядом за бледный абрис узкого девичьего лица. На распухшей нижней губе с капризным холмиком посередине, что придает ей добрую половину всего очарования, запеклась кровь. Девчонка не спешит ее стереть, не лезет в сумочку за зеркальцем, не охает, не ахает, не плачет, не пытается в пустом детском порыве зализать треснувшую ранку языком — словом, не делает ничего. Сносит все слишком привычно, как будто… это наводит на странные мысли. Дейв усмехается и запрокидывает голову, щурясь на яркую вывеску круглосуточной кофейни.
— Часто бьют по лицу незнакомые парни? — вопрос звучит хриплым шепотом на грани тишины и в принципе не нуждается в ответе. Скулу как возмездие стягивает кроткой судорогой боли, ухмылку приходится поспешно притушить. Кто бы еще притушил этот чертов неон над головой.
— Тебе есть, куда идти? — уточняет Дейв почти лениво. Его понемногу отпускает, да и чувствительность возвращается. Девчонка молчит, с жадностью смотрит на пачку сигарет в его пальцах. Гроул раскрывает ладонь ей навстречу, подает вместе с зажигалкой: холодный металл вымаран в его собственной крови.
— Пошли, тут недалеко, — кивает он и первым отлепляется от стены.

Огонек сигареты тлеет меж его губ, отражаясь алыми отблесками в глазах на глубоких вдохах. Разбитые костяшки саднит, скула ощутимо чешется, опасно немея. Дейв хмурится и ощупывает ее твердыми пальцами, пытаясь понять, насколько все серьезно. С плечом проблем будет больше: кровь еще сочится, да и куртку жалко;
Он не оборачивается, зная, что девчонка следует за ним как привязанная. Шагов почти не слышно, но поистине звериная настороженность в ее взгляде прожигает Дейву затылок.
Гроул держится чуть поодаль как вышколенное элитное сопровождение. Ему не хватает лишь темного костюма-тройки, кобуры и дебильных солнечных очков, как в фильмах про шпионов. Поза его расслаблена, движения размерены и спокойны, скупы и выверены, но взгляд тяжел и сумрачен. Дейв хмурится, напряженно вглядываясь в каждую тень на их пути. На ее пути. Он ищет, сам не понимая, что именно, но подсознание упрямо продолжает держать «красную тревогу», и Дейв предпочитает по его примеру не убирать пальцев с пульса.
— Сколько тебе лет? — интересуется он на перекрестке, терпеливо пережидая, когда после тревожно-алого на пластиковом дисплее загорится зеленый. Он ждет почти тридцать секунд — ровно половину из отведенного на переход по зебре времени, а после не выдерживает и разворачивается к спасенной девице лицом к лицу. — Это последствия шока? Или ты от рождения немая? Окей, хочешь, пройдем через сквер и поймаем тебе такси, где машин побольше.

0

3

Она – острые скалы, омываемые тысячами течений: теплых, холодных, светлых, черных, соленых вод. Она – северное из них, тянущееся вслед за перелетными птицами, льдинами, ледоколами, белыми медведями. И взгляд ее тверд. И взгляд ее тверд и решителен. Убивай, - говорит этот взгляд. Будет проще, если ты убьешь. Ей не страшно. Совсем не страшно. Она видела то, что тебе и не снилось: как в языках пламени полыхает мать, как в языках пламени пеплом рассыпается отец, – и вся ее жизнь – пепел. А твоя жизнь?

Аюб купался в роднике, когда Всевышний Бог ниспослал на него дождь из золотой саранчи. Аюб стал собирать золото в одежду, и Всевышний Бог обратился к нему: Аюб, не дали ли Мы тебе своего богатства, не освободили ли от забот? - Все так, - смиренно признал Аюб, - но никто не умеет пренебрегать Твой милостью.
Стать Знамением.

У крови сладкий привкус губной помады с резким запахом металла. Только помады на губах не осталось уже часа два как. Поэтому только одна сплошная сталь. И Эбби как эта сталь, которая не гнется. Никогда не гнется. Ни от времени. Ни от ветра. Не ржавеет под дождем. И смотрит люто. Холодно и люто, насквозь, навылет, запечатывая.
- Чтоб ты сдох! – она почти кричит, и опять сердце замирает от удара. Он не жалеет сил. Он так благороден, щедр, – он делится с ней самым бесценным, что у него есть – своей необузданной силой. Удар наотмашь приходится плоскостью ладони – так больнее, как он и хотел – надежнее, – для того, чтобы заткнуть девчонку, и она послушно как замолкает. Хорошо хоть не кулаком. Кому нужна изуродованная шлюха? – думает Эбби. Голова звенит и будет звенеть завтра, и послезавтра, и послепослезавтра, может быть неделю-другую. Если она, разумеется, доживет до утра.

Стань Знамением.
В этой беспорядочной темноте среди десятков глаз, следивших молчаливо за разворачивающейся на сцене картиной, не смел вздохнуть ни один бездушный зритель. Завтра, когда Биг-Бен отсчитает утро и оповестит всех рассветом, ее найдет какой-нибудь случайный прохожий в этом зеленом платье. И где-то вдалеке, проплывая по Темзе, раздастся гул вытекающего из бухты маслянистым радужным пятном корабля. И блеск в ее синих глазах больше никогда не будет так близок к прямоугольнику лоскута неба. Эбби закрывает глаза. Делай, что хочешь. Она – фарфоровая кукла в кружевах. Она – неудавшийся экспонат паноптикума. Как она устала. Ее усталость размером с космос – не объять.
… среди миллиардов обрывком мыслей, среди триллионов душ, витающих в эфире…
Он выныривает из темноты иссиня-черной тенью, и светлые вкрапления, и все это – это плод ее фантазии. Стать Знамением. Она выхватывает среди беспорядка происходящего бешенный взгляд своими уставшими, своими поникнувшими глазами – одно единственное мгновение, сорванное порывом ветра.
А дальше все как в раскадровке. И Эбби не решается вздохнуть. Потому что как только она вздохнет, время вернется, заспешит, застучит, захлопает, загремит, громко, небрежно. И ей скажется, что она могла бы помочь ему. Хоть чем-нибудь помочь. Но понимает, что самое правильное – не мешать, просто не мешать. Она бы все равно ничего не смогла сделать. Все слишком быстро. Она вскакивает на ноги и совершенно не чувствует боли, которую чувствовала ранее. И все ясное. Все неосязаемое.

Ее шаг как его два, как его три. Она хватается глазами только за эту спину, проступающую в теплом свете фонарей единственным маяком и путеводителем. Так слепой идет на Свет ведомый чужой волей. Она скользит глазами по руке, в которой теряется ее узкая кисть. Ее шаг, как его два, как его три шага. Эбби почти бежит, но не чувствует того, что сбилось дыхание. И волной колыхается забрызганный чужой кровью подол зеленого платья – как трава на ветру, как трава на лугу, устеленном маками. И асфальт под ногами – эта ласковая июльская поляна на родных просторах Шотландии, откуда так скоро она бежала, – Эбби не чувствует холода, пробравшего ее до костей.
И водитель, вдавивший в пол педаль слившись с визгом тормоза орет не своим голосом: «СОВСЕМ ЖИТЬ РАСХОТЕЛОСЬ?!» раскрыв широко-широко окно до самого низа. По-арабски. Но Эбби не знает этого языка (поэтому ничего не понимает, только то, что страшно ему, и ей немножечко тоже), она отшатывается, теряет ритм хода – в глаза бросается на искривленной линии крыши «TAXI», и светящаяся в полумраке шахматная немигающая шашка смотрит вслед, удаляясь и исчезая за поворотом. Ног Эбби не чувствует, ничего не чувствует, чувствует только жгучую тревогу, совершенно ей сейчас непонятную. Слышит, как шлепает босыми ступнями (она даже не заметила того, что туфли остались в переулке, но оно и к лучшему, оно и к лучшему – она бы не смогла идти, хотя, кто ее знает эту Эбигейл, привыкшую почти ко всему, знающую о жизни столькое, сколькое мало кому снилось) – Эбби превратилась в один сплошной слух: пульс города, разбитый на миллиарды звуков, шелестов, шепот ветра, плеск воды, сияние густых фонарей, сливающихся в окне спутника в белое пятно на карте планеты. Бесконечное течение Сущего. Разве ей когда-нибудь хотелось жить? – мысли приходят запоздало, когда они вдруг останавливаются в тени дома, падающей спасительной мантией. Она молчит. Не то, чтобы упрямо, просто сказать нечего. Дай ей в себя вернуться. Просто дай ей вернуться в себя. И все Его вопросы, все эти глупые вопросы, все эти страшные вопросы, которые заставляют ее вдруг отпрянуть, обнять себя руками, свою душу обнять руками, изуродованную, избитую, испещренную страданиями, забившуюся далеко-далеко в самый темный угол душу. Она молчит и смотрит. Смотрит и молчит. И это молчание длится век за веком. И мелкой россыпью электрического заряда ее бьет дрожь. Она хватает из его руки пачку (совершенно не заметив того, что все это в крови, и ее пальцы тоже теперь в крови), и нервно, лихорадочно, судорожно закуривает, втягивая легкими сизый дым. Становится легче и тяжелее. И все обретает утерянную резкость.

Нога болит (у нее разбито колено), но ничего, Эбби, ничего. Ты сильная. Завтра только встать не сможешь. Как же ты умудрилась ее так?
Ладонь в ссадинах, ничего, дорогая. Все пройдет.
Губа уже не кровоточит. Но выйти на работу с таким ебалом она не сможет. Это уже проблема.
Страшнее не будет, верно ведь?

Они опять идут, и Эбби идет следом, прихрамывая на левую. И теперь она отстает куда сильнее. И свет фар слепит. И все оглушает. Куда они идут? Она думает об этом, но ловит себя на спутанной, совершенно равнодушной мысли о том, что ей все равно. Иногда с пухлых губ срывается дым, заполняющий на считанные мгновения пространство перед глазами и тогда блеск кожаной куртки впереди становится незначительным, и рыжая макушка, и спрятанные в карманах руки, но потом все превращается в ясность. Эбби пытается прибавить шаг, но это дается очередными мучениями. Он ведь не убьет ее? Зачем ему идти за ней? Что она делает? Почему она это делает? Все равно. Ей все равно. Ей абсолютно плевать. Она просто идет за ним, потому что он сказал ей «пошли, тут недалеко».
Они останавливают на светофоре и пока тот горит красным, Эбби делает последнюю затяжку. Сколько ей лет? Что? Она вдруг опешила и окончательно пришла в себя. Сколько ей лет? Сколько ей лет? Сколько ей лет? – вертится в голове, - он не мог придумать другой вопрос?
Зачем ему знать, сколько ей лет? Они, наконец-то, смотрят в упор друг на друга. И она будто только сейчас его увидела: взгляд скользнул по очерченной светом отекшей скуле (нужен лед или что-нибудь холодное, хоть что-нибудь, но это уже не поможет. Сильно болит? – но она продолжает молчать); ниже – туда, где куртка рассечена тонко, – настоящая ювелирная работа – в ореоле красно-черных обрывков развороченной ткани видно светлую кожу руки тоже в красном. И только теперь Эбигейл отводит взгляд, тихо говорит севшим спокойным голосом:
- Зеленый, - и ступает на зебру. Будто и не слышала его вовсе. Одиноко останавливается форд, и водитель провожает этих двоих, столь странных, что он не в силах оторвать взгляда до тех пор, пока они не скрываются в тени раскинувшихся вокруг молчаливых изваяний домов. Эбби опять дает себя обогнать – ей становится тяжелее идти, но жаловаться она не станет – не привыкла, да и потерпеть можно…

И тут она останавливается на полушаге, на полуслоге, на неоконченной мысли. Сумку-то оставила. Синие глаза в панике озираются по сторонам. Сумку-то забыла. А в сумке все-все! В той несчастной дешевой сумке из искусственной кожи, купленной в секонд-хенде по какой-то совершенно смешной цене вся ее жизнь!
И в удаляющуюся спину прилетает молотом ее звонкий, испуганный не на шутку голос, в котором столько ужаса, что можно сойти с ума от одного только напряжения, способного вмиг взорвать весь мир:
- Мне нужно вернуться.
Мне нужно вернуться. Мне нужно вернуться. Там было все-все-все. Вся моя вшивая жизнь в одной единственной сумке. Ей нечем заплатить за эту чертову вонючую комнату в самом неблагоприятном районе Лондона. Даже там! И паника, всеобъемлющая паника нагоняет ее. И как зачарованная Эбби разворачивается и торопливо идет обратно. Шаг. Другой. Третий. Быстрее-быстрее-быстрее. Все документы. Шаг. Еще один. И еще. Она останавливается. Бесполезно. Все это бесполезно. Они наверняка забрали ее. Они точно ее забрали! Там деньги за ее отвратительную работу, за то, что она слушала два часа рассказы про Токио, про Египет, про Южную Америку, про Олимпийские игры, про заснеженные горы и кедры, и озера в Канаде, – про все то, что она никогда не увидела, но так мечтает увидеть однажды!
Сколько унижения! Сколько унижения ей приходится все время терпеть!
Бесполезно…
И Эбби вдруг оседает на сырой майский холодный асфальт и начинает безудержно рыдать, пряча в грязных ладонях лицо. Но когда раздается шелест шагов совсем-совсем рядом, она вся встрепенулась, выпрямилась, пытаясь стереть улики с лица:
- Прости. Я передумала. Я передумала. Все в порядке. Я сейчас, - он даже не задает вопросов, а она все еще пытается успокоить себя, - Нужно обработать твою руку…
Господи, да за что ей все это? Она готова лечь на это серое полотно застеленной специально для нее земли. И однажды, когда-нибудь, эта земля пусть обнимет ее. А ты постой вот так: просто молча рядом, пока не закончится этот нескончаемый поток слез. Пока их не впитает атмосфера, и не прольется ядовитыми кислотными дождями, от которых высохнут все моря и погибнет все живое.

Но нужно обработать его руку.
Рыдания.
Нужно обработать его руку, чтобы не было осложнений.
Она тонет в соли.
Где твоя благодарность?
Она задыхается, потому что невозможно дышать.
Сил никаких.

0

4

В волосах ее медной рудой путается алый.
Дейв прижимает девчонку к себе, утыкая в пропахшее сигаретным дымом и кровью плечо, и крепко держит, не давая выбраться, разорвать кольцо его рук. Волосы шелковым потоком, холодным золотом скользят меж пальцев. Дейв отупело, точно зависший аниматрон, гладит ее по узкой вздрагивающей спине между лопаток, чувствуя под пальцами выпирающие косточки позвонков.
Ясно одно: он не умеет утешать.
— Не плачь, не реви, — бормочет Гроул, откровенно теряясь. Выросший без матери, никогда не знавший в воспитании ласковой женской руки, Дейв не знает, как поступают в таких случаях нормальные люди. Женские слезы его пугают, бросают куда-то за грань привычных реакций, надолго выбивая в колеи. Когда вокруг тебя из постоянных представительниц прекрасного пола обитает железная Мередит, это хреново, это ломает любые представления о девушках в целом и их болезненной хрупкости в частности.

Сумка. Точно.
Он вспоминает об этом только сейчас, когда навязчиво бьющаяся в висках мысль — убраться из темного тупика как можно скорее, — наконец отступает в сторону, уступая дорогу мыслям практическим и более насущным проблемам. Ни один из них не задумался о том, что стоит подобрать упавшую сумочку. В ней, наверное, остались документы, поездной, кошелек, какие-то мелкие, но очень ценные вещи, которые девушки вроде нее постоянно таскают с собой горстями, теряют точно так же, щедро, охапками, а после ужасно расстраиваются, обнаружив пропажу.
Дейв длинно обреченно выдыхает; можно вернуться, но вряд ли они найдут хоть что-то. Все ценное уже унесли, а документы и мелочь сбросили в мусорный бак в паре кварталов от места.
Девчонка молитвенно вцепляется в его пальцы, сжимая их в своей тонкой ладони. По предплечью прокатывается волна боли, вгрызается в локоть. Дейв хмурится: раненная рука отзывается острой, бьющей стрелой куда-то в затылок под черепом. Чужие пальцы на его запястье холодные и мелко дрожат.

Пустая квартира встречает их запахом городского смога, приторным ароматом чужих вишневых сигарет и флером женских духов. Первым делом Дейв распахивает окно в гостиной; сметает с низкого кофейного столика в пепельницу сор и окурки и уносит ее в кухню, споласкивая ледяной проточной водой.
— Проходи.
Он неуклюже снимает куртку, пытаясь стянуть ее с плеч одной левой рукой. Подкладка успевает прилипнуть к ране, приходится отдирать, подцепляя короткими ногтями. Дейв выдыхает ругательство сквозь крепко стиснутые зубы, отшвыривает кожанку на стиральную машину и идет в ванную комнату за аптечкой, смывая запекшуюся кровь с предплечья; по спине ползут колкие мурашки, короткие волоски на загривке встают дыбом от боли и холода. Тяжелая коробка с красным крестом на крышке остро пахнет антисептиком и тальком. Дейв ставит ее на освободившийся стол, кивком головы указывает девчонке на заваленный подушками диван.
— Садись.
Тупые команды, как собаке. Она все еще всхлипывает, давится скоблящими глотку вздохами; глаза красные, веки припухли, а крупный смазанный рот запекся, воспалившись по контуру. Мало кому в реальной жизни так идут слезы. Дейв на мгновение с темным внутренним трепетом понимает тех парней из переулка, но стремительно отбрасывает плотоядное ощущение прочь.
— Давай сюда руку.
Ладонь рассажена не сильно, но уже успела налиться болезненным жаром, обжигающий ему пальцы. Дейв щедро выливает на ссадину пенистый антисептик, перехватывает дрогнувшее запястье, цепко следя за тем, чтобы девчонка не думала сомкнуть кулак. Он стирает водянисто-розовые потеки, ватным шариком убирает скопившуюся грязь и бросает на укрытые зеленым подолом колени запечатанную пачку детских пластырей с мультяшными акулами. Их в очередной раз купил Рэнди.
С коленом все немного хуже, за сутки такое не проходит. Дейв ощупывает послушной ладонью рассеченную об асфальт кожу, задумчиво хмурится, вскидывая на молчаливую гостью взгляд аквамариново-прозрачных в свете потолочных ламп глаз:
— В больницу ты, конечно, не пойдешь, — ответ ему не требуется, но девица решительно трясет головой: нет, ни за что. Напряжение брошенного на него украдкой взгляда зудит и скребется за переносицей, но Дейв решительно не обращает на это внимания, обрабатывая и бинтуя острое колено, как может, в основном, левой — правая слушается на редкость плохо, пальцы немеют и не гнутся от боли прокатывающейся по нервам от плеча до запястья. Эластичный бинт неярко пахнет разогревающей мазью; Дейв трет запястье, отвлекаясь на вгрызшуюся в сустав фантомную судорогу. У них фестиваль меньше чем через три недели, это же надо было…

— Ладно. С этим все. Двигайся, — голос его звенит чистой сталью: так ни черта не понимающие в воспитании мужчины обычно разговаривают с приставучими маленькими детьми, животными и надвигающимся кризисом среднего возраста. Манера Дейва говорить порой исключительно рублеными фразами вызывала подспудное желание вытянуться в струнку и отвечать, словно на допросе. В такие моменты с ним не решался спорить даже Шарк.
Дейв садится на диван рядом, подхватывает ее подбородок двумя пальцами и прикладывает смоченный жгучим раствором ватный шарик к ссадине на губе. Девчонка дергается, морщит курносый нос. Гроул изучает ее лицо — так близко, что видно каждую стрелку слипшихся от слез ресниц. Зрачки пульсирующе сжимаются от боли до размера булавочной головки, в уголках глубоких темно-синих глаз собирается влага. Дейв задумчиво забрасывает ватку в пустую пепельницу, но отстраняться не спешит. Медленным движением заправляет за ухо прядь ее светлых волос, развивает тугой локон, ловит пальцами, стирает соленый след со скулы. Под ногтями у него траурная кайма запекшейся крови, придется потом не один час вычищать с мылом и зубной пастой.

— Дейв, — говорит он, склоняя голову к плечу. — И как бы там тебя не звали, ты должна зашить мне плечо, уж извини.

0

5

КРЕПОСТЬ МОЯ,                                         
Я ПОСТРОЮ ТЕБЯ В СЛАБОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ СЕРДЦЕ...                                                   
ГРЕХ ПЕРВЫЙ: МИЛОСЕРДИЕ...                                                                                                                             

Так дрожит мать, над своим обреченным ребенком, складываясь в глубоких рыданиях, захлебываясь слезами, обрывками мертвых фраз, а в темной клетке души пустота. Но лучше бы он стоял тихо и наблюдал из сумрака своими странными – отчего-то показавшимися ей именно таковыми, - глазами. Наблюдал. Потерявшееся сердце всегда стремится к Свету. Если бы он только знал, что на дне океана притаилось дитя. Какая же она мать, если так рыдает в крепкое плечо, растирая слезы даже не своими хрупкими белыми ладонями? Какая же она земля, в которую пытаются прорасти корнями, если она сама эти зависшие в пространстве безликие серые стволы, ищущие опору?
"Не плачь. Не реви" –
К чему все эти слова, если он сотворил своим жестоким милосердием самую главную ошибку – шагнул в ее Тьму, стал частью ее? Разве не знает он о том, что потоки слез становятся упрямее и настойчивее, когда ощущают встречное движение души?
И она лозой обвила его – зелеными руками в листьях, цветами проросла. И тонкие пальцы отчаянно сжимали края кожаной куртки. Разве посмела бы она отстраниться?

Здесь было тихо и светло, когда вспыхнула над головой лампа, разгоняя по углам мертвые тени – они тут же притаились резкими чудищами, наблюдая в нерешительности. Паркетный пол, увитый кольцами лет, не знал еще этих ног, не знал и этого легкого шага. Из прямоугольника телевизора на Нее смотрела девушка лет восемнадцати, может быть немногим старше, с глубокими тенями под глазами, с заплаканным лицом, на которой невыразимой легкостью лежала глубокая печаль прожитого – и хорошо бы, если ей это просто показалось. Выглядела она скверно: разбитая губа распухла. Плечи ее все еще дрожали – скорее от холода, проникшего под кожу легкой вуалью: майские дни, знаете ли, еще пробирают своей непокорностью и сыростью дождей, и молочными, нагнетающими тоску туманами, разворачивающимися дымкой над древней землей Великих Королей прошлого. Однако, для Лондона, это вполне привычное дело. Но Эбби была в одном платье. И босиком.
Он смел со столика пепельницу, в которой как из вазы, букетом торчали многочисленные обрубки коричневых, белых, пожелтевших, со следами помад и без бычков. Кругом стоял бардак, ставший, судя по всему, давним гостем. Здесь же под столиком пылились жестяные банки из-под пива (названия отзывались ассоциативным рядом в голове), пустая с желтым осадком бутылка виски, если точнее три. В раковине покоилась горой грязная посуда. На диване беспорядком – подушки. В кресле – опустевшая открытая настежь коробка пиццы – крошки украшали ее древесного цвета бумагу.
И ничего особенного. Ничего такого особенного. Как тысячи других жилищ. Эбби поежилась, застыв в нерешительности. Мысли ее с упрямостью осла не слушались совершенно, создавая темный, будто неизлечимый свищ в голове. Опустошение, пришедшее после доселе обуявшей ее истерики, накатило новой волной. Но это было другое опустошение – целебное. «Хочешь залечить душевные раны – поплачь. Это не решит проблемы, но ненадолго отпустит», - как-то раз сказала Роза, прижимая к светлой макушке огрубевшую от времени и работы в саду ладонь. И Эбигейл плакала, Эбигей становилась одной сплошной необузданной стихией, а после затихала как ураган, разнесший по земле свою гниющую плоть и забившийся в спячку в случайной пещере – до лучших времен.
Тяжелые шаги. Тяжелый голос. Милосердие его губительно для ее девчачьего, не ведавшего последние почти два года ничего кроме грубости, куда ни глянь от края до края лжи, сердца. Тоска и безнадежность. Безнадежность и тоска. Время, тянувшееся тягучей неподвижной лавой, закручивалось в спираль – еще один сезон прошел. Эбигейл опустилась на край дивана, осознавая, что ее некогда так шедшее ей платье превратилось теперь в лохмотья – и зачем ей только нужно было собирать шаги чужих сапог, ботинок, калош, что-там-еще-могло-быть на том асфальте? Плевки. Пепел не потушенных сигарет. Некогда высохшая и обратившаяся пылью дорог кровь, падаль. Если бы она была святой, то она бы сняла с себя это платье – единственное, что теперь защищало ее от мира; единственное, что объединяло ее с этим миром, - и шагнула навстречу обозлившейся однородной толчее, неся в своих ладонях Чудо и Спасение. У нее больше ничего не осталось. Плевать. Ничего и не нужно.
Она упрямо и наивно, по-детски, смотрит на него. И ей откровенно стыдно. Но щеки горят не потому, что проступает на свет этот стыд. Щеки горят от все еще тлеющего следа пощечин и от того, что она чувствует, как медленной поступью, неумолимо близок жар. И могла сама ведь все это сделать: обработать, забинтовать. Нежная девичья ладонь дрожит, пальцы непослушно гнутся. Она морщится, но терпит. Терпит и морщится, когда сначала пенится и шипит прозрачная жидкость, а после розовых ссадин касается белая вата.
Зыбко. И он, и она ходят по краю.
Колено и губа – всему свой черед, все выверено, просчитано - бесконечная анфилада действий, отработанная до механических движений. Эбби внимательно смотрит в его глаза, в его лицо, не скрывая женского любопытства, изучает черты, и определенно для себя заключает, что лед нужен, но все-таки уже бесполезен, поэтому лучше оставить. За все это время она сказала всего лишь четыре слова: «Мне нужно вернуться» и «Зеленый» - двадцать четыре буквы. Эбби немногословна, не ругается, не устраивает истерик, только иногда морщится от боли и не сдерживает тихого «С-с-с», свистом выходящего через сомкнутые зубы. И не отводит лазурного взгляда. И платье жалко. И этот диван. И…
- Спасибо, - она, наконец-то, отворачивается, когда он заканчивает этот, казавшийся ей таким неуместным, акт заботы, чувствуя раздражающее смущение. Бинт на колене выглядывает тонкой белой полоской края в кракелюрах из-под зеленой шелковой ткани подола.
И заключает про себя, повторяя взбудоражившее и воздух, и четкое сознание, произнесенное им как бы невзначай между делом имя: Значит, Дейв.

- Виски есть? – вопрос настолько риторический, что ответ должен был затеряться еще по пути. Потому что она уже искала на кухне то, что ей было нужно – и как успела с больной ногой и прихрамывая? – только шепот подола грязного зеленого платья и тихий, нерешительный скрип половиц под черными от грязи дорог и тротуаров ног, открываются-закрываются дверцы. Нет, без рюмки-другой тут не обойтись – зашить рану, в смысле. Определенно. Нашла и початую бутылку. Нашла и стаканы. Вернулась. Села рядом. И все в абсолютном молчании. Завтра с рассветом она уйдет – представляться не к чему. Может быть, и сегодня. Немного позже. Немного позже. Совсем чуть-чуть.
Она разливает по стаканам свое упрямое желание сбежать из этого мира. И пьянеет еще до того, как делает первый глоток, настоящее опьянение не заставляет себя долго ждать: во-первых, пережитое потрясение; во-вторых, усталость; в-третьих, Эбби пьет на пустой желудок - что может быть глупее. Но все это такой сущий пустяк перед предстоящим, которое вызывает в ее истерзанной всякими-такими-делами душе священный трепет и вполне закономерный вопрос: но как же притупить боль? А никак.
А мужества у нее на троих, на четверых, на орду хватит. Чего она, бедолага, только не видела.
- Где нитки с иглой взять? – у него ведь нет операционной за одной из дверей? И она ждет, пока Дейв все необходимое принесет. Терпеливо, успокаивая тремор рук. И пока он ходит, залпом делает еще несколько глотков – пойло обжигает распухшую губу, нёбо, горло, легкие; голову остужает, однако.
Эбби заправляет волосы за уши. Нитку заправляет в игольное ушло, прежде иглу окунает в виски. Видно – не впервой. Сколько их таких в том ее притоне? Покореженных, развороченных, разбитых, разрезанных на смерть и не до конца, блуждающих по берегу бесконечной заводи с крокодилами. И, все-таки... Все-таки, никто из них не похож на него. И она не может подобрать слов, чтобы определить, чтобы объяснить все это. Тревога? Трепет? Неловкость? Какая может быть неловкость? А Эбби тушуется вся под этим взглядом. А ведь каких-только глаз не видела! А ведь ей так хочется сказать, что аж язык чешется: «Ну не смотри ты на меня вот-так». А как «вот-так»? Непонятно.
- Прости, я… Готов? – она придвигается ближе, берет его руку – трепетно и нежно, с заботой. Да, конечно, она тоже готова.
Эбби медлительна – потому что торопиться нельзя. Эбби старательна – не дай бог что-то пойдет не так. Она иногда поднимает взгляд к его лицу, облитому светом лампы под потолком и чувствует, как ухает сердце груди, слышит его сбивчивое и свое сбившие дыхание – в унисон. Игла впивается в кожу, и каждый раз, когда это происходит, Эбби физически, духовно, ощущает искажающую все боль. И она так виновата перед Дейвом. Так виновата. Если бы она не пошла в тот переулок. Вот если бы она только не пошла в тот темный переулок. Не реши она, что нужно сократить путь, ничего бы этого не было. Рана кровоточит – глаза Эбби кровоточат опять нескончаемым потоком водных запасов планеты, слезы падают на колени, на зеленую ткань, на стянутую кожу. И если бы все было как в кино – две минуты, хлебнул чего покрепче и вот ты опять мчишься за шайкой по диким прериям, и свист пуль над головой, и обязательно будет «хеппи энд».
Но нет.
Стежок за стежком –
закончила.
Стон ножниц.
Обычно Эбигейл не такая сентиментальная. Она вытирает слезы. Успокаивается. Произведение искусства - рука теперь в белых бинтах. И она поднимает на Дейва ясный взгляд безоблачного неба и смотрит долго и выразительно. Думает что-то там в своей светлой голове. И они смотрят друг на друга так секунду, вторую, третью, как в дешевой мелодраме.
Однако, она вся горит. Ее практически лихорадит, но разум все еще перещелкивает ненадежным механизмом.
- Я, наверное, пойду?

[audio]http://k003.kiwi6.com/hotlink/zecslzky2v/Woodkid_-_Wasteland.mp3[/audio]

0

6

Это даже забавно наблюдать за тем, как кто-то помимо него самого (Рэнди, Мередит, иногда Ника и совсем редко отца) ходит по квартире, заглядывает в ящики и шкафы, изучая пространство напряженным взглядом, пробуя на ощупь смазанными прикосновениями. Без задержки, без обоснования, но уже не в роли случайного гостя — скорее, запертой в лабораторном лабиринте мыши, которая отчаянно ищет выход.
Когда затягивается последний стежок, Дейв уже неприхотлив, устал и покладист. Он глотает две таблетки обезболивающего, прокатывая по языку едкую химическую горечь, и щедро запивает их виски. Голова медленно пустеет и даже пропоротую руку почти перестает дергать.
— Ты можешь остаться до утра, если хочешь, — говорит он лениво. Не то, чтобы ему действительно было все равно, в конце концов, зачем-то же он вмешался в эту гадостную сцену тогда в переулке, но лениво все же больше, да и какой смысл останавливать того, кто уже все решил? Дейв поводит плечами, сводит лопатки до тянущей боли, но нутряное напряжение и не думает отступать. Жертва выбрана — капкан сомкнулся. Он бы что-нибудь себе отгрыз, если бы точно знал, что поможет, а пока приходится довольствоваться найденным в шкафу на кухне алкоголем.

Хрусткие белые бинты протянулись через грудь; от футболки пришлось избавиться еще в начале штопки. По комнате гуляет сквозняк, вылизывая поясницу, пуская острые мурашки вдоль позвоночника. Дейв поднимается на ноги, закрывает окно. Он убирает аптечку, отыскивает в сброшенной куртке пачку сигарет и зажигалку — в кое-где еще липкой корке крови. Выходит курить на балкон, прислоняясь спиной к шероховатой стене. Если девчонка захочет уйти, то может сделать это сейчас, он дает ей личное время, чтобы собраться, решиться и покинуть его скромное жилище как будто незамеченной, как будто независимой, как будто сильной. Он упрямо делает вид, что не разобрал за потоком собственных грызущих, раздирающих на части мыслей, ее нерешительности, как ребенок, закрывший глаза ладонью.
Как не замечал ее боли, когда она шла за ним босая вдоль улицы, оступаясь на неровностях тротуар.
Как не замечал ее слез, когда она давилась ими, сидя на краю дивана, не в силах справиться с собой.
Так сейчас не замечает утекающего времени, которое разделяет их, разводит по разным реальностям, которые никогда больше не пересекутся. Мазохизм, тонкое душевное изнасилование — хотеть видеть в своем мире того, кто однажды лицезрел твое унижение.
Кто случайно продлил его ненужным спасением.
Это не одолжение, не внезапно проснувшееся в Дейве чувство такта и уж тем более не прощальный снисходительный подарок. Просто он больше ничего не может для нее сделать — ничего, кроме как отступить в сторону. Наверное, у Дейва просто очередное обострение больной ответственности за тех, кого однажды коснулся. Имя синдрому Рэнделл Шарк. Болезнь прогрессирует в сторону критической, бесконечной хроники с каждым прожитым днем, от нее не придумали лекарства. Это нечто-то сродни раку, спиду, альцгеймеру. Из базовых симптомов: редкостное отупение, желание зубами рвать и невероятное по силе своей обсессивное желание, во что бы то ни стало восстановить справедливость в рамках выбранной теории добра vs зла в отдельно взятой жизни.
Клиника.

Когда он возвращается в комнату, девушка все еще сидит на том же самом месте в углу продавленного дивана и допивает виски прямо из горла; бокал небрежно отставлен в сторону, к давно опустевшему бокалу Дейва.
Гроул собирает ненужную посуду, уносит ее на кухню и ставит в мойку под тугой напор воды. Возвращается и отбирает у девчонки из рук почти пустую бутылку — на дне жидкого янтаря на глоток. Дейв прижимается к нагретому чужими губами горлышку жадным ртом и долакивает пойло.
В его доме нет нормальной кровати с высокой резной спиной и крепким матрасом, двойным набором подушек и батистовым постельным бельем. В его доме нет гостевой комнаты с мягким бежевым ковром на полу и окном, выходящим куда-нибудь на залив — замечательный вид. В его доме нет разделения на гостиную и спальню. Иногда создается ощущение, что все остальные комнаты квартиры Гроулов не жилые, что все остальные метры квартиры чертовых Гроулов не обитаемы — только диван-развалюха и журнальный столик перед ним, вечно забитый мусором, коробками от еды с доставкой на дом, пустыми бутылками из-под крепкого алкоголя, пива и содовой.
— Я постелю тебе на диване, — сообщает он, распахивая дверцы платяного шкафа и выуживая из его недр первую попавшуюся футболку размера оверсайз. Дейв бросает ее на диван, следом летит пушистое махровое полотенце — явно новое, еще жесткое в ворсе. — Иди в душ, погрейся, — рассеянно советует Гроул через плечо, одноруко борясь со свежим постельным бельем, прижатым десятком других вещей. Он выигрывает, не без потерь, рассыпая по выстуженному полу парочку полотенец. Дейв наклоняется, собирая их в охапку, замирает на корточках, медленно поднимая взгляд: девчонка стоит прямо перед ним, поджимая пальцы на ледяных — Дейв руку дает на отсечение, что она страшно замерзла, — ногах, и смотрит странно, долгим нечитаемым взглядом смертника.
Гроул распрямляется перед ней, нелепо прижимая добычу к широкой груди. Он выше своей гостьи на добрую голову, шире в плечах не меньше чем в полтора раза, и все равно ощущает себя так, словно походя стронул лавину, в жестокой прихоти толкнув единственный маленький камешек. Это не стыд, но что-то очень близкое к этому скребется в грудине.

0

7

Над этой всей твоей
скорбью: никакого
второго неба.

Она размазывает слезы по щекам изнаночной стороной ладони, и те сохнут впитываясь в кожу, становясь обратно частью ее самой. У виски мягкое послевкусие леса и пения птиц, коим пропитан мох у основания вгрызающихся в землю корней. Сквозняк тянет по ногам. Чувствует ли она холод? Горечь на языке перебивает этот вечный бой и треск крови в лабиринтах и извилинах вен, лентами пересекающих все ее хрупкое, все ее выносливое женское тело. И она постепенно, неохотно превращается в огонь. Шаг за шагом ближе. Дейв курит на балконе и по полу тянет табачным бризом.
Бессмысленная игра актеров - на дне остается вся ее горечь и он пьет ее. По что? В глазах цвета морских глубин пустота, там не растут даже водоросли и не плещутся рыбы, и сирены давно уж вымерли; в радужке одни сплошные марсианские пейзажи всепоглощающей пустоты.
Она изучает этот крохотный мир. Занавески на пыльных гардинах. Паркет истерзанный мебелью, бегом, голосами, скандалами и смехом, днем сменяющимся другим днем. Прожженные сигаретами кресла. Изуродованные временем обои. Ловит футболку и полотенце. Опять тихо и протяжно ноют половицы под легкими шагами. Она останавливается совсем рядом, когда на пол обрушаются стены замков и крепостей.
- Я помогу, - не знает почему, но не выдерживает этого хвойного взгляда.
Она забирает у него все и лихорадочно сама складывает хлопковую однотонную ткань или в полоску - сдержанную - этому дому не хватает нежной женской руки. От него веет аскетизмом, заброшенностью, непомерным одиночеством. И простыни, и наволочки ложатся аккуратной стопкой в шкаф, дверцы которого закрываются, пряча в себе чуть ли не всю душу Эбигейл.
Нужно срочно смыть все это.
Она бросает между делом спокойное, короткое "спасибо" и подхватив полотенце и футболку, оставленную доселе на стертой спинке дивана, даже не спрашивает где ванная комната - сама найдет. Лишь бы не нарушалась и эта тишина, и этот скрип половиц под ее ногами, и судорожный бег мыслей, торопливо стремящийся не опоздать на отъезжающий поезд, который и так уже задержался.
И когда включается вода, она вдруг вся тает, становясь всего лишь тенью, под ее напором и долго сидит, обхватив руками ноги, вглядываясь сквозь водную пелену в кафель.

Она сама себя создала.
Она сама себя вытачивала.
Сама строила.
Сама лепила день изо дня.
Она берет сигаретную пачку со стола, будто та для нее лежала. Не спрашивает разрешения. Закуривает тут же. В одной футболке, которая ей велика и широка. И зеленое платье стекает водой на пол - она все, что могла с ним сделала, но мутные пятна все еще проступают. Не страшно. И не важно.
Эбби некуда возвращаться. Даже если она это сделает, у нее будут проблемы, потому как часть выручки всегда приходится отдавать. Ее мир живет по своим законам и Международному суду по правам человека там не место. Законы диких.
Теперь она курит на балконе, стоит там же, где Дейв стоял, и мимо пролетает время, лаская ее влажные волосы холодными руками, ветер смотрит вдумчиво и устремляется прочь. Тихая и спокойная, как и всегда, излишне вдумчивая, девочка, которую однажды довели; человек, способный сигануть с разбегу в пропасть - потому что всегда есть, что терять, потому что страшно терять саму себя. И дым погружается в легкие, вымывая из внутренностей беспокойство и шорохи сомнений и страхов, она выдыхает их упоенно.
Уже почти утро.
И он тоже еще не спит, сидит тут же, с теми же самыми сигаретами, и им не о чем говорить, и не хочется - они могли бы достигнуть понимания только этим молчанием, - и его глаза в лучах восходящего солнца кажутся ей еще более странными - в них горит лес и умирают птицы.
Эбби вдруг шепчет тихо дымом:
- Расскажи о себе, - она никогда никого не просит, обычно все они сами об этом рассказывают, швыряются в нее своим прошлым, настоящим, будущим. А тут она просит сама. И как же ей это непривычно. Жаль, он не знает. Он - тот, кто шагнул в ее Тьму, тот, кто зажег фетиль. И благодарность Эбби настолько велика, что она даже не знает, что предложить этому Дейву, потому что у нее есть только она сама.
- Мне, если честно, некуда идти.

0


Вы здесь » Zion_test » monsters » Дэйв и Эбби


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно