У Вас отключён javascript.
В данном режиме, отображение ресурса
браузером не поддерживается
@name @surname @cat @lorem
@name @surname @cat @lorem
Персонаж 1 & Перс 2
название эпизода
username

Lorem ipsum odor amet, consectetuer adipiscing elit. Rhoncus eu mi rhoncus iaculis lacinia. Molestie litora scelerisque et phasellus lobortis venenatis nulla vestibulum. Magnis posuere duis parturient pellentesque adipiscing duis. Euismod turpis augue habitasse diam elementum. Vehicula sagittis est parturient morbi cras ad ac. Bibendum mattis venenatis aenean pharetra curabitur vestibulum odio elementum! Aliquet tempor pharetra amet est sapien maecenas malesuada urna. Odio potenti tortor vulputate dictum dictumst eros.

Zion_test

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Zion_test » monsters » бруки (почитать)


бруки (почитать)

Сообщений 1 страница 30 из 78

1

....

0

2

В четверг утром он трезв. Это неудобно, как будто надел чужую обувь.
Ему натирает со стороны кофемашины. На дисплее мигающая единица сменяется нулем. Какая, в общем-то, разница. Один и ноль - это одно и то же. Ему натирает посреди пустого офиса на неудобной кушетке, где он сегодня проснулся. Снилась какая-то дрянь. Сменщица вела марафон Колдплэя. От такого количества пучеглазия стены оползали сверху, как животная слизь. Скотобойня когда-то была родильным домом. Там нули превращались в единицы, а единицы, бывало, в нули. Нули продольно мычали от муки, оттого единицы ревели и бурили рогами дубовые загоны. Белки их наливались красным. От недосыпа. От страха. От отравления. Единицы кончали с собой, кончали собой, давая дорогу новым и новым нулям. Нули катились по аккуратным мощеным дорожкам к светлому будущему. В светлом будущем было одно - хорошо, или еще одно - плохо. Было больно и было не больно. Антибольно. Было спокойно и было не спокойно. Антиспокойно. Были единицы, антинули, нули, не единицы, и не было ничего, что было бы неясным. Не было ничего, что вызывало бы какое-то сомнение.
Джингл. Не джингл. Антиджингл.
- Четыре пожарных расчета вчера вечером закончили тушение пожара на Оукмаунт Уэй в Оукридже, - к шести вечера он пускает по ноздре из общей заначки в прямом эфире и начинает чувствовать себя двойкой. Стало быть, вне всяких категорий. Дневников и личных записей. Сплетен. Обуви. Семейных ужинов. Лирики по Аристотелю, видов поэзии, авлетики и кифаристики. Крис Мартин ему безразличен, как безразличен любой, кого можно раздавить ногтем. - Обошлось без жертв. Дом был пуст.
С двойки осыпается грязными мазутными перьями на текст, пульт, вязнет между кнопками в липких каплях. У него грязные руки - единица, и ему нужно в душ - еще одна единица. Это куда проще, чем кажется. Надо всего лишь быть достаточно злым и достаточно влюбленным. Не было бы любви - кому бы было какое дело. Без любви числа множатся, как будто кто-то вечный забыл на столе таймер. Девять секунд до конца эфира. Что такое "девять"? Кажется, забыл.
Это его программный директор. Округлый, как четыре нуля. Он дал ему отгул на сегодня. Он заботится о семейных ценностях с погрешностью в один день. Он заботится о студии с погрешностью в один сгоревший на прошлой неделе аппарат. Он выйдет в эфир сам. Один на один с одиннадцатью часами нон-стоп. У Пат выходной. Единицы могут работать так, как работает Пат. Единственная на весь город. Это медаль за боевое усердие.
Возможно, он просто хотел побыть один. Возможно, ему страшно одному. Все проблемы решаются разом, когда ты выходишь в ночь. Уж он-то знает. Брук, в смысле. В фамилии "Брук", к слову, нулей два.
- Привет, Марго. Муж дома? - она приветствует его поцелуем в щеку и задерживается чуть дольше, чем следовало бы. Но все же в щеку. Стало быть, дома. - Я, кажется, видел Уолл в окно. Мы собирались загород, Харпер не говорила? Подхватим ее по дороге. Не хочешь с нами?
Марго с видимым сожалением отказывается. Алекс с видимым сожалением сожалеет. Том - не самый глупый человек на свете. Это может кончиться печально.
Они с Уоллис останавливаются посреди дороги, и Алекс присаживается перед ней на корточки. - Смотри, - он щелкает зажигалкой и прикрывает пламя рукой. Уоллис тянет руку, но крышка зажигалки опускается быстрее. - Нет, смотреть, но не трогать, поняла? Если попробуешь потрогать, все пропадет.
Он роется в кармане и достает еще одну, сломанную. Всю дорогу до дома Уоллис упрямо дергает намертво вставшее колесо. Один раз выходит что-то вроде искры. - Это называется "огонь". Пойдем скорее, пуговица. Поможешь мне сделать маме подарок?
Они бродят по дому босыми, Алекс держит Уоллис за руку и бездумно дергает с полок книги. Самые потрепанные корешки. Самые зажеванные страницы. Ибсен. Вульф. Плат. Паунд - это его. Беккет тоже его. Фолкнер общий, ее пометки - аккуратно карандашом, его - шариковой ручкой. Библия. Уоллис поднимает каждую и собирает в стопку. Стопки громоздятся по полу, как здоровенные единицы. Она аккуратистка, прямо как ее мама. Действует четко согласно инструкции. То есть либо одно, либо другое. Никаких полумер. Есть не хочет. Чувствует себя хорошо. Готова к путешествию. Они работают слаженно, из них вышла хорошая команда: Уоллис бежит в комнату и тащит книгу, Алекс принимает ее у выхода в гараж и грузит неразборчивым комом в багажник. Это занимает больше времени, чем должно бы, но доставляет ей видимое удовольствие.
- Ты молодец, отличная работа, Уолл... Я бы сам все это не донес, видишь, даже эту поднять не могу? Пойдем теперь в мамину спальню. Помнишь, у нее на столе лежит самая важная книга?
Пока Уоллис трамбует книги в багажнике - Алекс подсадил ее, чтобы она залезла внутрь, это будет превосходное книжное вино, - он выламывает хлипкий гаражный замок. Ставень мнется под его ногой, как бумажный лист, и поднять его получается только на три четверти, но этого хватит, чтобы выехать. Он выдергивает первую страницу из заветной тетрадки Харпер, лепит его на мятую дверь на жвачку, роется в сумке Уолл, полной всевозможных человеческих сокровищ. Среди камней, деталей конструктора и кукольных голов находится один пишущий фломастер. Розовый. Поверх каллиграфии он пишет адрес, путается в буквах, зачеркивает, пишет снова. Почерк у него, конечно, так себе.
До Оукриджа по Маклеод Трейл - с двадцать минут езды, напоследок он с невнятной нежностью огладил седло своей уже почти месяц недвижимой ямахе, но сегодня с ним внушительный, неподъемный для нее груз. Он развлекает Уоллис, застрявшую в скуке своего детского кресла, песнями. Его программный директор, по всей вероятности, сбрендил, и половины от смены не отработав, поэтому вчерашний марафон Колдплэя благоразумно сменился на сегодняшний марафон Саундгардена. Ничем не лучше, конечно, но память, само собой, стоит почтить. - На самом деле, Уолл, когда происходит какая-то хуйня, всегда играет Зигги. Давай споем Зигги, без музыки, просто так, на двоих. Подпевай. Эй, друг, оставь меня в покое - ну ты в курсе...
Ты знаешь про мой городок суфражисток.
По северо-западу приходится помотаться. Улица находится с трудом, но горелый дом на ней один. Одиннадцатый. Залепленная гарью табличка стоит у дороги, земля еще теплая. Он вызволяет Уоллис из объятий ее дурацкого кресла и открывает багажник. - Давай снова поработаем. Ты достаешь, я несу. Идет?
Дом выгорел до остова. Он наступает на битую тарелку, опасно поскальзывается, нога съезжает в вяло пенную лужу. Остался черный от копоти и пожеванный местами комод. - Мама любит порядок? - так, на всякий случай. Не повредит лишний раз убедиться. Уоллис подает книги, он ставит их в ящики комода, выворачивает листы из переплетов. Где бумага хорошая, там приходится приложить немного усилий. - Теперь давай сам вытащу. Тяжело, - это канистра.
Он щедро поливает нутро комода, Уоллис сидит неподалеку, взгромоздившись на стопку, не поместившуюся в композицию. - Ты помнишь, о чем мы говорили? Тебе холодно, наверное, - он снимает с себя куртку, кутает в нее Уоллис, куртка тяжелая - теперь она вряд ли сдвинется с места так, чтобы он не успел среагировать. - Смотреть, но не трогать, а то все пропадет.
Зажигалка не срабатывает. Он роется в кармане, достает рабочую. Эта в порядке.

0

3

В молодой семье Брук, помимо прочих радостей семейной жизни, есть маленькая традиция - пропускать дни рождения Уоллис. Это, разумеется, прерогатива Алекса, и он свято соблюдает свою линию с самого непосредственного рождения дочери. Харпер сразу старательно задавила в себе горечь: толку от него всё равно никакого, это было только её с Уоллис делом, и делом врачей, но всё же ей хотелось бы его видеть. Не медсестёр в ангельских белых халатах, не вездесущей миссис, разумеется, Льюис - Алекса. Он мог бы сказать какую-нибудь очередную свою глупость и рассмешил бы её. Хотя бы. Все его осуждали. Вслух. При ней. Она молчала, потому что не было сил говорить. Она сожалела. С набухшего потолка в палате капало в вазы с цветами, санитарка извинялась за беспорядок, родственники осуждали, всё тело болело, а Харпер сожалела.
Потом Уоллис исполнился год - Алекс на сутки пропал на работе, потому что ну, Харпер, некому подменить, да она даже не запомнит, бля, Харпер, не смотри на меня так, в следующий раз я точно отпрошусь, если выпадет смена. Харпер включила радио и до утра продиралась сквозь лорда Джеффри рядом с мирно спящей дочерью под мужнину болтовню о новостях и погоде. Сказать по правде, она часто включает радио, когда Алекс в эфире. Уоллис нравится его слушать. Харпер тоже нравится, потому что они давно толком не разговаривают.
Вчера Уоллис исполнилось два. Не бог весть что, конечно, тоже, к чему двухлетке детские праздники, но Харпер в каком-то сентиментальном порыве надеялась, что хотя бы вечером они соберутся вместе. Они, конечно, каждый вечер дома, но собраться вместе - это совсем другое дело. Вы ведь понимаете, о чём я. Она бы отложила дипломную работу. Он бы не выглядывал тоскливо в окна. Они были бы как... ну, нормальная семья. Вместе. Хотя бы один вечер в году, ведь Уоллис заслуживает нормальных родителей, она же не виновата... никто не виноват... Харпер даже сама испекла торт - со второй попытки. Большой такой нежно-зелёный фисташковый торт, потому что Уоллис обожает всё зелёное.
В семь часов вечера приходят старшие Бруки и Льюисы, заглядывает Маргарет. В девять все расходятся. В десять Харпер заканчивает уборку, прячет остатки торта в холодильник и укладывает Уоллис спать. Его эфир давно закончился - Пат хрипловато смеётся, рассказывая сплетни о какой-то очередной модной группе, Харпер прослушала название, но какая, в общем-то, разница. Три пропущенных с промежутком в десять минут. Около полуночи, когда Пат устаёт болтать и ставит колдпеевский Paradise, Харпер идёт на самое унизительное - пишет ей. Ответ приходит незамедлительно: не переживай, как раз собиралась с тобой связаться - отрубился прямо на диване в студии, мне стало жалко его будить. Уолл, кстати, с днём рождения! Спасибо, Пат, я приберегла для тебя кусочек торта. Харпер с чуть большим усилием, чем нужно, кладёт мобильник на стол.
Может, и правду говорят, что материнство отупляет, - думает Харпер перед сном. - А может, отец её ребёнка безответственный мудак.
Всё-таки они оба слишком юные.
Во сне они с Алексом несутся на его мотоцикле по трассе через сосновый лес. Расплавленное солнце сквозь раскалённые макушки деревьев выжигает глаза и она отчаянно цепляется за его талию и осторожно спрашивает, не слишком ли они разогнались. В ответ он смеётся и прибавляет скорость. Она молча прижимается щекой к его плечу. Её юбка хлещет по бёдрам, вздымается крыльями. Горячий воздух остро пахнет кожей, бензином и преющей в подлеске хвоёй. На дорогу перед ними с треском падает дерево. Алекс не успевает затормозить. Харпер взмывает высоко над соснами, просыпается, отводит с мокрого лба липкую чёлку - душно, несмотря на открытые окна. Где-то собирается гроза - она слышит отдалённый рокот, похожий на море, но откуда море в Калгари? Ей так и не удаётся обратно уснуть.
Первый день лета проходит в тупом оцепенении. Грозы так и не случилось, город накрыло стеклянным колпаком и он медленно преет, гниёт и задыхается. Горячие волны касаются щёк Харпер, вентилятор лениво листает страницы вместо неё. Харпер подпирает лоб руками и бросает очередной косой взгляд на телефон - тишина, Алекс даже не удосужился перезвонить. Она тоже молчит. Хоуп Сандовал почти неслышно поёт о том, как хочет раствориться в неведомом адресате её нежных посланий. Где-то вдали продолжает рокотать воображаемый океан. Вероятно, это мираж.
Часам к пяти Харпер вспоминает, что вчера обещала заехать к родителям - мама хотела о чём-то поговорить. Миссис Льюис нельзя отказывать. Уолл остаётся с Маргарет ради экономии времени, миссис Льюис сообщается, что дочь, конечно, с Алексом. Колесо пробило по пути, вот и задержался вчера. Как раз об Алексе я и хотела поговорить, Харпер. Ты, кажется, уделяешь слишком много времени учёбе и слишком мало - семье. Поправь меня, если я не права. Ну же, Харпер, мы же всегда доверяли друг другу, - Харпер неопределённо пожимает плечами и бросает косой взгляд на телефон. Может, батарейка села? Нет, ещё больше половины заряда. Я пойду, мам, у меня ещё дела. Солнце садится. Виски сдавливает болью. Телефон не издаёт ни звука.
Маргарет выглядит удивлённой:
- А вы разве не поехали за город? Алекс час назад забрал Уолл.
- За город? Да... - судорожно соображает. Никакого за город, разумеется, не планировалось. Край сознания царапает смутная тревога. - Мы разминулись. Я думала, успею прихватить... ветровку для Уолл. Мужчины, знаешь, никогда не думают о том, что вечером холоднее, чем днём, - кривит губы в улыбке. - Спасибо, что приглядела за ней. Поеду догонять.
Маргарет так странно смотрит на Харпер, когда речь заходит об Алексе, что Харпер каждый раз лениво задаётся вопросом, успел ли он её уже трахнуть. Если да, то как давно они спят вместе? Если да, то знает ли об этом Том? Конечно, не знает - Том на голову выше Алекса и на полметра шире, так что скорее всего Харпер уже стала бы вдовой. Маргарет тридцать три, она высока, темноволоса и очень хороша собой. Интересно, как Алекс относится к растяжкам на животе Марго - у неё близнецы, и от паха к талии поднимается причудливая белая вязь, Харпер видела её, когда Маргарет принимала солнечные ванны на заднем дворе. Похоже на морозные узоры, или на следы от удара молнии, или на модернистские орнаменты - женщина-флакон духов от Лалика. Интересно, кого ещё из её подруг Алекс успел затащить в постель, - да кого угодно. Эмили, например, почти наверняка, но вряд ли там что-то серьёзное - он не в её вкусе. Парочку её однокурсниц, заворожённых его гипнотическим взглядом, когда они случайно встретились на редкой совместной прогулке с Уолл. Кого угодно в этом городе, в общем. Интересно, почему Алекс хочет кого угодно в этом городе, а её больше не хочет. Только когда от количества выпитого еле стоит на ногах. Но тогда не хочет она.
Их дом тёмен и тих. Гараж не закрыт - даже не побеспокоился о своём драгоценном байке, так торопился уехать. Впрочем, замок всё равно сломан. Впрочем, их район всё равно по ночам неприлично тих - единственным источником шума здесь служит исключительно мистер Брук, а его, как известно, нет дома. Харпер на автомате мысленно добавляет к списку дел на завтра договориться с мастером о новом замке. Старые ключи можно больше не прятать.
На белоснежной гаражной двери инородное пятно - записка на очень знакомой бумаге. Так и есть, в углу аккуратно выведено "собственность Харпер Б.". Ниже - адрес, где-то в Оукридже, знакомыми прыгающими буквами. Знакомым розовым фломастером. Вот вы и вместе, как ты хотела - хотя бы на бумаге. Харпер машинально прячет записку в карман, потом вытаскивает, разглаживает, перечитывает адрес - он не говорит ей ни о чём - и вызывает такси. В конце концов, если он оставил адрес, значит, не насовсем ушёл, правда? Тревога уже дотянулась пальцами до горла, Харпер охватывает паника и она бьёт ладонью по выключателям, пока весь дом не озаряется праздничным сиянием. Все его вещи на месте, вещи Уоллис тоже. Только книжные полки опустели - это Харпер замечает, когда, дважды обойдя дом, уже спускается к такси с на всякий случай прихваченной курточкой Уоллис. Ночи всё-таки холодные.
Она приглашена на пожар - пожар на пожарище. Первым делом подхватывает с тротуара дочь вместе с тяжёлым коконом из куртки - Уоллис оставляет отпечатки измазанных в саже ладошек на её плечах, шее, щеке, Харпер не обращает внимания на грязь и целует дочь в висок. Я так волновалась, детка. Я так скучала. Уолл привычно пахнет ромашкой, солнцем и чем-то неуловимо-сладким, а ещё она пахнет прибитым к земле дымом, а ещё она пахнет Алексом - просто невыносимо. Устало сворачивается клубком в этих запахах и этой куртке, которой Алекс когда-то укрывал её, Харпер, и её платья моментально пропитывались табаком, и кладёт светлую голову ей на плечо. Тонкие мягкие пряди волос дочери и дым щекочут нос Харпер, пока она пробирается к костру - это и не костёр вовсе, а охваченный пламенем комод. Алекс выглядит очень довольным собой, и Харпер хочется немедленно разбить ему лицо - очень странное чувство, - но у неё на руках Уоллис, поэтому она просто молча смотрит в пламя. Её книги чёрными хлопьями поднимаются в небо. К её ногам падают обгорелые страницы - текста уже не разобрать за сплошной чернотой. Харпер не чувствует ног, Уоллис сползает к бедру, и ей остаётся только крепче обнять дочь. Если бы она знала, то прихватила бы с собой его гитару.
- Я надеюсь... - от комода со всеми её сокровищами очень трудно оторвать взгляд, но она заставляет себя посмотреть на мужа. - Я надеюсь, ты не стал забирать библиотечные книги. Это поставило бы нас в неловкое положение.
Одна ножка комода не выдерживает веса и пламени и надламывается, комод накреняется, дверка приоткрывается и горящее чудовище в агонии исторгает из себя с десяток тлеющих томов: Элиот, её любимый альбом с репродукциями Уайета, ещё что-то знакомое - кажется, Диккенс, собрание сочинений. В глазах Алекса плещется золото.

0

4

Буковски-экспромт (в том случае, если посреди рабочего дня вам захотелось поджечь здание городской администрации, иначе эта тошнота никогда не выйдет наружу, это же машинное масло, это гаражный тромбоз).
Мне кажется, я как ароматическая свеча из Т&Т, сказала она
Мне кажется, ты как ароматическая свеча из Т&T, я сказал
Мне кажется, с запахом бинтов, сказала она
Мне кажется, с запахом бинтов, я сказал
Мне кажется, тебе пора перестать пить, сказала она
Что-то мне не хочется переставать пить, я сказал
И поджег:
Зоопарк, новорожденных обезьянок и львят,
Принсес Айленд, коляски и урны, полные картонных стаканов из-под кофе;
Военный музей, знаки отличия, фестиваль любви и жизни среди тех, кого тошнит от запаха напалма по утрам (я люблю его!);
Главный зал студио Белл, набитую хворостом оркестровую яму, в которой захоронено с полторы тысячи холостяков;
Стампид, полный педерастической умасленной мужественности, демонстрации международных символов плодородия;
Боу от истока до устья так, что до конца века канадцы пили только огненную воду;
Ноуз Хилл, где тлеющая лаванда пахла так, что он лег в канаве, где ему, говоря по совести, самое место, и отдал свою голову сентиментальному переживанию, в котором не было места ни Буковски, ни свечам, ни бинтам, ни нулям, ни единицам: только двойкам, ходящим исключительно парами, под руку, как делают все цивилизованные люди, которые хотят продемонстрировать, что кто-то позарился на их несвежие лица и немолодые задницы.
Он пинает Буковски обратно к костру, том разваливается на части в полете, отчего-то пахнет паленым мясом. Уоллис копается в саже прутом, изображает живопись, выходит не хуже, чем какой-нибудь Кандинский. Харпер очень свежа, думает он как-то возмущенно, пририсовывая шедевру абстрактного искусства два внимательных, но кривоватых глаза. У нее все нормально с лицом. Все нормально у нее с задницей. Всему свое время. Эта строчка не может идти раньше, чем предыдущая. Завязка - это то, за чем следует что-то, но перед чем ничего не следует, - Аристотель возвращается туда же, в комод. На хуй этого Аристотеля. На хуй эти правила. На хуй эти распорядки. На хуй смены и графики, на хуй эти дневники, этот Принсес Айленд, бешеный, пропахший лагером стампид. На хуй радиостанцию. На хуй Канаду. Он никогда не был сентиментален - ноль. Ей никогда не нужно было ничего слышать - ноль. В прошлый вторник его не было дома. Сказал, что смена. На хуй смену. Не поверила. На хуй верить. Пока Элисон, - ее звали Элисон, или Эммерих, это, вероятно, был мужчина, это, скорее всего, было около полулитры злого гавайского рома, - вышла в душ, он лежал на полу в ее неприбранной комнате, смотрел на пыль под кроватью, скатавшуюся в комки, и ему хотелось целовать их взасос. Ему хотелось устроить оргию с обоями, отходящими в углах от влажных стен, с драным пледом, которым была кое-как застелена софа, со стопками дисков без обложек, громоздящимися прямо на полу под окном, немытым уже, наверное, полвека. Зола теплая. Апполинер рассыпается в его пальцах - тоже теплый. Мрачнеет. Темнеет. Холодает. Руки его еще грязнее, чем были, и Элисон сказала ему тогда, что теперь его очередь. От нее пахло, как от пластиковой бутылки. От него пахло, как от стеклянной. Полной. Он был полон, но заталкивал в себя еще и еще. Заталкивать в нее желание пропало. Она пыталась приставать, но он тупо смотрел в ее светлый пробор, на нежную, белую кожу между волосами, без единой родинки, без веснушек, без шрамов, без любого другого обозримого уродства, которое подтвердило бы, что он ебет не резиновую куклу. Такового не было. Только пыль. Он изучил ее всю - от рта до лобка. Встретил возле банка. У нее была здоровенная дыра на джинсах, прямо под коленом.
Неудобно получилось, сказала она, когда отдышалась. Я зацепился за угол, вот они и порвались. Надо будет зашить.
Что-то щелкнуло. С единицы на ноль.
- Мы с тобой, пуговица, совсем одни во всем мире, - он сажает Уоллис к себе на колени, убирает волосы со лба своими черными пальцами, обнимает ее неловко и крепко, покачивая из стороны в сторону, голые руки пачкаются о куртку. - Не думай об этом, милая моя, хорошая, солнышко, никогда не взрослей. Здесь так страшно, Уолл, но я тебя защищу, ты слышишь? - он смотрит поверх ее головы на пламя, рвущееся к небу, пламя плюется его Апдайком, ее По, и беспорядочно целует дочь в макушку. Его бьет малозаметная, но ощутимая дрожь. Это возбуждение. Ему всегда нравилось смотреть на огонь. - Мы будем защищать друг друга от мальчиков и от девочек. Я буду возить тебя с собой, все будут знать, что ты, - как это сказать? Он мешкает, оборачивается - никого нет. Улица пуста, здесь крюк и тупик. - Что ты моя пуговица, ясно тебе? И никто даже слова тебе не скажет. Ты думаешь, пуговица, я не самый лучший человек. Это, блядь, правда, ты права, - он наконец выпускает Уоллис из своих объятий, и она как ни в чем не бывало возвращается к своему абстракционизму. - Но я все равно с тобой, слышишь?
Слышит, слышит. Это фамильное - даже ухом не поведет. Она еще не пропала. У нее впереди еще лет сорок. Пятьдесят. Сколько там сейчас живут порядочные люди. За это время она, может быть, успеет понять, что помощь по расписанию - это муниципальные службы. Что любовь ваша по Паунду его - полная хуйня. По Шекспиру хуйня. По Сэлинджеру, по Моэму хуйня. По Библии - полная хуйня. Читать по книге - это пошлость. Он знает о пошлости все, он - ее единственный в мире коллекционер. Все эти помаженные рты, кожаные юбки, плохо крашенные волосы, жженые книги. Но ведь ты же была удивительной. Куда ты это спрятала. Я никак не могу найти то, что ты прячешь. Ты очень хорошо прячешь, Харпер. Или я слишком плохо ищу. Как всегда.
Он слышит тормоза, но не оборачивается. Заметки Харпер догорают, их дым особенно ароматен, как поля Ноуз Хилл, и оно, сентиментальное...
- С новосельем, Харпер, - негромко, но с чувством поздравляет он, поднимаясь на ноги. Боже, как это грязно. Грязно, а? Он подходит ближе, еще ближе, зажимая Уоллис между ними, это неудобно, но так она, Харпер, не сможет отбиться. Ладони его ложатся на ее лицо, большие пальцы оглаживают за ушами, в этом нежном, холеном месте, откуда свечами из T&T с запахом бинтов пахнет особенно сильно. Теперь пожар и там. - Мы уже перевезли твои вещи.
Этот дом выбрал я САМ.
Эту улицу выбрал я САМ.
Место для стоянки выбрал я САМ.
Не подмел в прихожей я САМ.
Расставил книги я САМ.
Здесь полный порядок!
- Давай устроим праздник, Харпер, за все эти праздники, которые я пропустил, - он тянется к ее безответному рту, кусает за нижнюю губу, съезжает к щеке, упершись в нее лбом. От него остаются следы - от рук, от губ, от лица, вся эта сплошная теплая гарь. - Садись за стол. Мы накрыли.

0

5

Харпер всегда с точностью может определить, сколько выпил её муж. Харпер почти всегда с точностью может определить, что, где и с кем пил её муж. Это не трудно. Она знает, сколько он выпил, по хлопку входной двери, по звуку, с которым его ключи падают на стол в прихожей. Она слышит количество выпитых стаканов в его шагах и в том, куда они направляются сразу от входа. Она определяет количество алкоголя в его крови по тому, как он замирает иногда в дверном проёме - для этого не обязательно поднимать голову от книг или Уоллис: она всегда знает, когда он на неё смотрит, и как. Она знает, сколько он выпил, по его взгляду и по тому, как медленно смыкаются его веки, когда он моргает. Она видит количество выпитого в изгибе его губ. Всё становится предельно ясным, когда он начинает говорить. Это очень просто. Она привыкла.
Сегодня Алекс трезв, и это ставит её в тупик. Когда он пьян, он податлив, как ребёнок - как его дочь - нужно только знать подход. Когда он пьян, она может его контролировать. Она не может контролировать его, когда он пьёт, потому что это всегда происходит не при ней, но с последствиями она разбирается, не задумываясь. Он в её руках. Буквально. Сейчас ситуация и она сама - в его руках. В прямом смысле. Ей становится страшно от мысли, что она ничего не может сделать.
Пьяный Алекс всегда рядом, трезвый Алекс может сделать что угодно - как минимум пойти напиться. Самое страшное - уйти от неё, потому что понимает, куда идёт. Пьяный Алекс всегда приходит домой - рано или поздно, и она всегда ждёт. Об этом невыносимо думать.
Это открытие так потрясает Харпер, что она даже не может придумать достаточно холодных слов в ответ. Прежде чем она вообще успевает о чём-то подумать, её взволнованное близостью уставшее от бессонной ночи духоты ожидания и всех этих игр голодное больное жадное до прикосновений тело реагирует по-своему: одна рука удобнее перехватывает дремлющую Уоллис и пересаживает её от подвздошной кости обратно к талии (совершенно ни к чему вспоминать, как ей нравилось, когда Алекс клал руки на её талию, на выступы подвздошной кости, да куда угодно), вторая взлетает, ложится на коротко стриженный висок, пальцы зарываются в разрушенную работой и огнём укладку. Волосы у него грязные, между прочим. Это её не беспокоит. Она брезгует только душевной грязью, и то... О, Алекс. Скажи, что тебе не нравится - почему тебе всегда всё не нравится, что бы я ни сделала. Скажи, зачем ты так меня мучаешь. И себя.
- Давай, Алекс. Я ждала тебя вчера, но можно и сегодня, если ты хочешь, - она всегда соглашается. Она всегда ждёт. Она всегда делает по-своему.
Этот пожар - это подарок для неё. Она так думает. Это жест. Это крик. Она впечатлена. Она редко впечатляется подарками, потому что в них нет нужды - она делает всё сама. За всех. Так проще. Однажды, давно, когда ей было семнадцать, две сотни четвергов назад, один из мальчиков, в чью машину она села в ту среду вечером, где-то на мосту по пути из Гринвуда в Сильвер Спрингс спросил её, какие цветы она любит. Она сказала первое, что пришло в голову - герань. Она равнодушна к цветам, как можно быть равнодушной к обоям, к одеялу, к вышивке на подоле её платья в то Рождество, к походам в церковь по воскресеньям. Они просто есть. В четверг она вышла из школы и на нижней ступеньке крыльца получила большой крепко пахнущий букет герани - хрупкие лепестки осыпались на её колени и по цвету могли сравниться только с пылающими ушами мальчика. Эмили громко засмеялась. Больше она его не видела. Букет был передан пожилой учительнице литературы, мисс Саймон - не нести же его домой. Ей пришлось принять цветы из сочувствия ко всем старшим родственницам мальчика, из-за её случайного слова лишившихся главного украшения подоконников и палисадников.
Что может впечатлить сильнее, чем деструкция во имя кого-то?
Харпер, прямая и напряжённая, как струна, как мачтовая сосна, смотрит на огонь поверх макушки дочери из розового золота, мимо виска мужа из тёмной меди. Носком её туфли в чёрный газон вмяты чёрные клочья йоркширских пустошей Эмили Бронте. В глубинах комода корчатся Гаскелл, Харди, Пруст. Пылающие страницы "Миссис Дэллоуэй" разворачивают крылья, как мотыльки. Тонкий томик Набокова превратился в пепел раньше всех. Сильвия, Элизабет и Энн в исступлении выкрикивают последние хлёсткие строчки - Харпер слышит их сквозь рёв пламени. Это не океан она вчера слышала и не грозу, а погребальный костёр для двадцати одного года её жизни. Жила ли она вообще? Будь она Энн Секстон, она бы написала об этом злые стихи, но Энн Секстон задохнулась в своём автомобиле задолго до её рождения.
О, Алекс. Нам ведь было так хорошо раньше, ты помнишь? По-настоящему. Даже если всё только иллюзия, мы прожили её как по-настоящему. Куда всё делось? Развороши угли палкой, даже если больше не видно пламени - там, в глубине, прячется жар. Неужели ты не чувствуешь? Неужели тебе не нужно?
О, Алекс.
Съехав из родительского дома, она перестала ходить в церковь, но по привычке продолжает молиться перед сном и держит Библию в ящике стола. Уж её-то Алекс наверняка сжёг в первую очередь и с особенным удовольствием. Сначала она читает "Отче наш", как положено. Потом она читает "Царице моя Преблагая" - для успокоения. Потом она переходит к личным просьбам в произвольной форме: Уоллис, Алекс, Алекс, Уоллис, Уоллис, Уоллис, Алекс, Алекс, Алекс, ну пожалуйста. Аминь. Или пишет записки: "Дорогой Господь! Пожалуйста, пусть Алекс будет в порядке, а Уоллис не болеет. Спасибо. Аминь. С любовью, твоя Харпер". Возможно, ей пора склеить их с Алексом фотографии лицом к лицу и спрятать под подушку.
О, Алекс. Они накрыли стол, но к чему стол, если она хочет сожрать мужа целиком, вместе с сердцем, лёгкими, мозгом, вместе с этими глазами, вместе со всеми его кожаными куртками, кольцами и бриолином в волосах, вместе со всеми его запахами, словами и жестами, чтобы он всегда был с ней и в ней. Только, кажется, Алекс её опередил и праздничным ужином стала она сама.

0

6

И тогда он говорит:
- Пойдем, крошка, надо снять мясо с огня.
Уменьшительных суффиксов у него полные карманы. Их подбирает каждая юбка покороче, каждый рот пораззявней. В первую встречу он смешался. Перепутал буквы с цифрами. Уже тогда запахло паленым: в опасной близости от пылающего лица медленно тлели волосы, где-то рядом, справа, бармен жег абсент. Они краснеют очень мило, когда попадаешь в точку. Болевую. Эрогенную зону. Все эти ягодки, тыковки, прочий пьяный сблев, - он запоминает имена, и это позволяет ему не произносить их вслух. Если говорить именами, оно польется из него вместе со всей накопленной за четверть века отборной желчью. В этом городе нет красивых имен. В этом городе вообще нет ничего красивого.
Поэтому он тогда спросил: ты местная?
(Ведь все знают, как меня зовут)
(Потому что в этом городе вообще нет ничего красивого)
Гойя рисовал милые картинки. Пальцы в волосах - это тоже очень мило. Пальцы в чужой женщине - очень мило. Обручальные кольца - это очень мило. Дети - это очень мило. Нангинская резня - это очень мило. Они так страдали. Так страдали.
Он берет Уоллис на руки и сажает обратно, на насиженную стопку. В канистре осталось немного - на пару глотков. Бензин привычен, как лосьон после бритья или жесткая канадская вода. Он умывает им руки, тщательно умывает лицо, моет под струей свою грязную, копченую голову, долго, как и всегда. Заодно стирается футболка, заодно стираются джинсы. Ботинки становятся безупречно начищенными сами собой. Кожа скрипит. Проспиртованное занимается легко: это совсем не больно и не страшно. Он думает, кричать ему или молчать, когда огонь начинает жрать его руки. Он думает, что в таких ситуациях не думают, это тот случай, когда определенность совершенно на хуй не нужна; он думает, что это Харпер в его доме и Харпер в его голове строит свой стеклянный зверинец, в котором каждый ход и каждый поведенческий паттерн додуман до последней запятой. Потом он не думает - просто горит. Она смотрит на него прозрачными глазами. Такими прозрачными, как чуть подтаявший лед в стакане. Ледяная крошка. К слову. Он никогда не придумывал ей никаких суффиксов. Это такая буффонада. Это так скучно. Ведь это такое красивое имя. Он не встречал ни одной Харпер. Да и против Уитмена, в принципе, ничего никогда не имел. Хоть он и зануда.
И тогда он говорит - снова, - но до этого он ничего не говорил:
- Старина, свали на хуй отсюда. Не видишь, сгорело все? Давай-давай, иди, куда шел, - и случайный прохожий, не сбавляя в скорости, сворачивает в обратную сторону, не рискуя оглядываться. Уоллис выпутывается из-под их рук сама собой. При ней все еще куртка, стало быть, все в порядке.
- Тебе надо одеться по случаю, - он внимательно заглядывает в ее глаза, с полсекунды молчит: там ничего не тает. Почему, ведь вокруг так жарко. Ему даже пришлось снять куртку. - Подожди, я все сделаю... Уолл, помоги мне накрасить маму, - он тянет Харпер за руку вниз, падает коленями в черную золу и щепку.
Иногда он выезжает на смену к девяти, когда город приводит себя в порядок после зассаных ночных подворотен: метут, отмывают, подкрашивают, чистят, ремонтируют и драят. Не дай бог кто увидит этот грязный угол. Не дай бог кто увидит этот разбитый плафон. Не дай бог кто заподозрит, что в этой обувной коробке живут настоящие люди. Здесь только церкви, клумбы и любовь. Здесь дети и их детские площадки, магазины игрушек и родильные дома. Холеные кафетерии. Кофейни, множащиеся, как мухи. С утра, когда он ночует в спальне, вставая в душ, он двигает ковер так, чтобы тот встал ромбом посреди комнаты. Когда он возвращается, ковер параллелен кровати. Так всегда. Если в собственном доме нет места, то не больно-то и надо. "Дом". Что за слово-то, блядь, такое.
Надо. Страшно, - он смотрит на Уоллис, продолжительно, в чем-то он заворожен, но не понять, чем - отблеском огня, пляшущим в волосах, грязными маленькими пальцами, контрастом белой человеческой кожи и дубленой кожи куртки, - страшно. Надо. Когда становится "надо" - это страшно. Он переводит взгляд с нее на Харпер. Иногда ему проще не смотреть вообще - он знает, что железно залипнет. Может быть, куда-то опоздает. Время от времени ему приходит в голову мысль о том, что он не может быть единственным здравомыслящим человеком в городе. Кто еще на нее смотрит. Кто еще смотрит на нее так. Они все знают, что они женаты. Само собой. Но ведь кто-то же смотрит. Кто-то может быть в городе проездом. Кто-то может думать о ней дрянь. Это бесполезно. Это глупости. Только он может думать о ней дрянь, - всегда с оговоркой, всегда с оговоркой про оговорку и последующей пинтой для проходящей мимо безлицей бабы в доказательство того, что над ним нет никакого хозяйства, никакой юрисдикции, никакого закона и никаких связей. Как тебе? - так они говорят. Обыкновенно.
Хуево, сказал бы он, если бы был недостаточно галантен. Он снова лезет ладонью в ее волосы, наматывает прядь на кулак, но вовремя останавливается, пока не стало больно, ерошит их в разные стороны - так медлительно, что могло бы начать подташнивать, потому что это приятно - трогать ее волосы. Хуево, так бы он сказал, потому что, ну, блядь, ты же не умеешь трахаться. Какой в тебе смысл, если ты делаешь это так, как будто трахаешься со мной всю жизнь. Мне это на хуй не надо, у меня есть жена, ты же видишь, у меня кольцо. Какой в тебе смысл, если я могу точно так же включить телик на каком-нибудь платном канале и там будешь ты. И в новостях региональных ебучих будешь ты. И в какой-нибудь полуденной йоге. Знаешь, как это делает моя жена? Она всегда выглядит так, как будто сейчас откажет, но на самом деле она давно уже сделала все сама. Ты, блядь, ни хуя никуда не уйдешь... не знаю, может, ты спала с девчонками, это в последнее время модно. Ты ни хуя не уйдешь уже тогда, когда она просто посмотрела в твою сторону. Ты будешь ползти за ней, блядь, на брюхе своем через полгорода. Чтобы она еще разок так на тебя посмотрела. Ни хуя не надо ничего трогать Ты слышишь меня. Хуево ты трахаешься. Мне ее даже трогать не надо. Он зачерпывает пальцами побольше черного, чертит ей скулы прямо и широко, собирая излишки ртом, пока Уолл, заразительно и громко, так, как могут только двухлетние, смеясь, втирает пепел в рукав ее кофты. Мне ее даже трогать не надо. Ей не надо никого трогать. Она брезгует трогать. Я не понимаю, как она вообще меня трогает. Но сама вероятность того, что когда-то она может меня потрогать, выворачивает меня на хуй мясом наружу. Каждый сантиметр меня - это ебаный голый нерв. Ты слышишь меня? У тебя классный рот. Отличный рот. У нее лучше. Вот в чем дело. Она скажет мне, чтобы я шел на хуй, и я уже кончил. Трижды.
Если делать это слишком часто, со мной будет ебаный паралич. Гипестезия. Смерть.
Поэтому я прихожу к тебе.
Это было здорово, детка. Давай повторим. Сейчас? У тебя такие длинные ноги.
Под ладонь улетает искра, он утирает руку о джинсы. Ожог - это больно. Не кричать и не молчать, так - стерпеть. По мере возможностей. - Харпер, - он пялится в ее лицо и его будто бы с размаху бьют под дых. Его сгибает пополам. Его сгибает в четыре оборота. Он не в себе. Что такое, блядь, "красивый". Кто-нибудь из вас, блядей, объясните, наконец, это слово. - Я хуй знает... Харпер...

0

7

Она послушна. Она податлива. Она всё-таки воспитана в покорности. Она не знает, чего ожидать. Она затаилась внутри своей головы, в центре своей груди - так сразу и не достанешь. Она опускается на колени напротив мужа - их глаза почти на одном уровне. Совсем рядом. Неприлично рядом, сказал бы кто-то, но они женаты, так что кому, как не им. В её голые ноги впиваются щепки и какие-то осколки: кажется, она наступила в стекло. Это не важно. Её дорогие туфли и подол юбки почернели - это тоже не важно. Всё равно никто не видит. Не смотрит. Алекс никого не подпустит. Алекс смотрит только ей в лицо - ей в глаза - пристально, не отрываясь, почти не моргая. Иногда, когда он так смотрит, ей кажется, что его взгляд прожигает её глаза, мозг, кость, кожу, волосы и выходит из затылка в пустоту через дыру с опалёнными краями. Её глаза слишком прозрачные, чтобы выдержать эту горячую черноту. Её глаза - голубое стекло. Лёд. Хэдшот. Хэдшот. Ганшот. Он зол - он всегда зол, даже когда нежен. Она, сказать по правде, не понимает, зол он сейчас или нежен. Точно так же она не понимает, зла она сама или нежна. Какая разница - это всё чувства одного толка.
Она не может оторвать взгляда; ей нужно проверить, как там Уоллис, здесь всё-таки ночь, огонь, но она не может физически: если она отведёт взгляд хоть на секунду, то всё развалится окончательно и всех троих завалит пеплом и горелыми страницами, и потом их найдёт полиция, а может соседские дети, а может бомжи, а может бродячие собаки, а может археологи, как жителей древней Помпеи, и будут строить в газетах глупые догадки - посудите сами, к чему им это всё; и она слепо тянет руку в сторону, нащупывает нежную присыпанную сахарной пудрой под этой чернотой щеку дочери, гладит тонкие кудряшки. Уоллис всегда её успокаивает. Уоллис никуда от неё не денется - по крайней мере, ещё несколько лет. Милая моя девочка, ангел, Уоллис. Она на секунду задерживает в ладони грязные пальчики - её рука стараниями Уолл, впрочем, тоже черна. Как будто она в одной перчатке.
Это какой-то языческий ритуал, не иначе. Харпер сужает глаза и складывает губы в привычную прохладную улыбку, когда он рисует чёрным по её щекам - просто потому что ей приятны его прикосновения. Что он рисует? Что это, театральный грим? Они и так постоянно притворяются. Она притворяется, что всё хорошо. Он притворяется... ну, ладно, положим, он не сильно пытается притворяться, и смело вытряхивает в мир всю свою мерзость и мразь, а она никак не заканчивается, потому что никогда не закончится алкоголь, никогда не закончатся дороги, никогда не закончатся ночи, дни, часы, проведённые в чужих постелях, барных туалетах, в грязных переулках и где ему ещё вздумается. Что тогда? Защитные символы? Для защиты кого - его, её, Уоллис?  От кого - от него, от неё? Зачем ей ещё одно лицо? Зачем он рисует ей новое лицо - кем он хочет её видеть? Может, лучше содрать с неё кожу, и под ней окажется ещё одно лицо, точно такое же, но живое? Харпер тянет к нему руку - белую, без нарисованной перчатки, убирает упавшие на лицо пряди, трогает вдовий пик на нахмуренном лбу, разглаживает пальцем морщины. Какие, ей-богу, морщины в двадцать пять лет. Вдовий пик - это значит, что она умрёт раньше него. Ей хотелось бы умереть раньше него - в крайнем случае, в один день. Может быть, однажды он убьёт её. Разумеется, нечаянно. Разумеется, будет очень жалеть и сойдёт с ума от горя. В душе-то он всё-таки хороший человек - вы просто посмотрите на него, когда он с дочерью. Посмотрите на него прямо сейчас. Посмотрите - он беззащитен. Они оба. Харпер черпает золу и осторожно подводит ему глаза - чтобы точно разили наповал. Как будто ей мало. Глаза мечутся под закрытыми веками, под кончиками пальцев, как пойманные птицы. Харпер ласково ведёт большим пальцем по его скуле, коротко целует не в щёку и не в губы, а между - в уголок губ. Она молчит. Она вообще молчалива. Потом она всё-таки произносит:
- Спасибо, Алекс.
Какая разница, к чему относится это спасибо. Какая разница, ирония это или всерьёз. Это горькая ирония всерьёз. Она всё-таки нежна. Ей всё-таки как-то хочется его утешить - хотя, наверное, это её надо утешать. Но это успеется.
Они никогда не говорят о любви. Они никогда не признавались друг другу в любви. Даже на свадьбе. Какая это, впрочем, пошлость - признаваться в любви на собственной свадьбе, да ещё и по залёту, ну посудите сами. К тому же, кто первый признается - тот проиграл и навсегда останется зависимым. К тому же, после первого признания все последующие "люблю" теряют смысл и только напоминают о первом. Харпер знает, Харпер девятнадцать лет ежедневно получала "я тебя люблю" на завтрак, обед и ужин, по выходным - в удвоенном размере. Я тоже, мама, - говорит Харпер так часто, что слова превращаются в странный набор звуков без смысла, - я тоже. У Харпер не поворачивается язык сказать "люблю" даже собственной дочери - вдруг это её отравит? Их всех. Лучше она скажет какие угодно другие слова. Лучше она будет держать её в объятиях, пока не отвалятся руки. Лучше постарается сделать её самой счастливой девочкой в этом городе.
Харпер знает - она умная девочка и читала Барта. К чему разговоры о любви, когда всё уже сказано и бесконечно дублируется и множится? Чем их чувство отличается от других? Что они, не знают, что чувствуют? Барт, конечно, тоже горит в комоде вместе с её аккуратными розовыми закладками на важных страницах. Но она и так помнит.
ВОСПОМИНАНИЕ (страница 29) - таким это счастье уже не вернётся.
ЗАВИСИМОСТЬ (страница 69) и, следовательно, ОЖИДАНИЕ (страница 132) - тревога покинутости. Где Алекс?
КАТАСТРОФА (страница 90) - ситуация без возврата. Им конец. Им начало.
ПЛАКАТЬ (страница 152) - плача, я хочу кого-то впечатлить. Плача, я отдаюсь чувствам. Харпер никогда не плачет.
СЦЕНА (страница 210) - происходит прямо сейчас. За кем останется последнее слово?
ТОМЛЕНИЕ (страница 222) - о, Алекс. Пожалуйста, Алекс.
Я-ЛЮБЛЮ-ТЕБЯ (страница 250) - я тоже.
Когда-нибудь Харпер скажет Алексу, что любит его. Она бережёт своё "люблю" для особенного случая, потому что силу оно имеет только один раз. Скорее всего, когда она решится - будет уже поздно. Её "люблю" их не спасёт. К чему тогда всё это.

0

8

Когда-то Джонни, известный интеллектуал, потащил его в какую-то местную жалкую реанимацию артхаусного кинотеатра: платишь пять баксов за вход и сидишь хоть весь день, если находишь в себе душевные силы. Тим и Пит съебали на первых шести минутах после начальных кадров. Джонни обещал, что там будет хуй на весь экран - они, соответственно, дождались и с гоготом удалились. Он почему-то остался. Может быть, дело было в распятии - он никогда не видел, как распинают живого человека, это же Калгари, - или в том, что отчаявшийся Джонни крепко воткнулся локтем в его руку на подлокотнике разъебанного дряхлого кресла. Может быть, в том, что в одном из назначенных, но проваленых в детерминистском плане на столетие развитий событий он вместо Джонни сам читал ебаного Кьеркегора на кафедре философии.
- Если бы Авраам не сделал этого, он был бы всего лишь Агамемноном...
- Если бы твоя мать перепихнулась не с лесорубом, а с полицейским, ты был бы всего лишь крысой, которую все объезжают за четыре километра... Читай свою нудятину, блядь, сам.
На плохой дрожащей копии женщина с белыми в зерненом ч/б волосами молчала в стерильной комнате напротив телевизора, в котором так же молчаливо и бело горел спокойный и безмятежный монах. Смотрели люди вокруг в телевизоре, смотрел зрительный зал снаружи телевизора. Ему не дурнело - что в этом такого. Призма двух экранов преломляет чужое страдание и выгибает в другую сторону; в полупустом зале где-то слева раздался сдавленный женский смешок. Женщина молчала. Такова была ее суть - молчание. Вместо нее говорила другая. Это нагоняло дрему. Август, зал без кондиционеров дружно трамбовал пользованный грязный воздух, под его ногой было липкое пятно - кто-то перевернул стакан в прошлый сеанс.
Он смотрел на молчаливую женщину, помнится, такую знакомую в перспективе - уже тогда в этом было что-то ностальгическое, - и думал, что, в принципе, еще пара лет - и ему не нужно будет никуда уезжать. Он никуда и не уезжал. С полсотни километров за границу - что за, блядь, жалкое паломничество. Дальше этого он ничего и не видел. Может быть, дальше ничего и нет.
В тот момент он ненадолго понял Джонни. Но потом Джонни снова начал цитировать какую-то хуйню, и ему пришлось въебать.
Далее так и было: иногда в подреберье его неприятно схватывало какое-то дежавю, эти стерильные комнаты, молчаливая и светлая женщина, - и он спрашивал других. Он помнил - была какая-то причина в этом фильме, по которой она замолчала. Но ему не хватало мозгов, чтобы сообразить. Не понял даже Джонни. Что уж ему. Ребенок лежал в морге, его ребенок лежал в кровати - это тоже было неприятным переживанием, из таких тонких и не совсем схватываемых, что говорить о них было бы совсем неловко и стыдно. Все лучше, возможно, чем морг - самый скучный морг на планете.
- Ты отлично выглядишь, - он оглядывает ее бегло и мельком, потому что это странно, как что-то убитое. - Ты выглядишь очень хорошо, Харпер, - поцелуи приходятся куда попало. В волосы, в лоб, в аккуратную бровь. Да, блядь, он галантен, потому что это удивительно. Когда в его компании позволяют себе что-то сальное, он первый, кто перевернет стакан шутнику на колени. Поэтому у него неплохой арсенал, поэтому он - коллекционер всей этой пошлости. Две двойки в кадре - это закономерное нарушение законов драматургии. - Не зови моих родителей на обед, - в мочку уха. - Дай мне разбить это зеркало в прихожей, - в подбородок. - Не покупай молоко больше, блядь, никогда, - в кончик носа. - Порви свое платье сама, - под скулой, и гарь становится влажной, как перед дождем. - Не читай инструкций, - в висок. - Не поправляй ковры и шторы, - в переносицу. - Давай уедем, - в рот, раскрывая его насилу, и - как обычно, - в мимолетном, остром импульсе страха, что сейчас она отвернет лицо, - Куда захочешь, только не здесь, блядь, Харпер, только не здесь.
Они говорят: ничего страшного.
Они все так говорят. Манифестация - он где-то читал, - лучший способ успокоить невроз.
Он вернулся домой после поездки на Боу Вэлли, остановился возле дома и подумал: ничего страшного. Блядь, и стоило бы ломать такую трагедию. Все будет по-прежнему. Кто здесь посмеет что-то ему запретить.
Через пару месяцев он сообразил: запрещать не надо. Он справляется с этим и сам. Все становится гадливым, как будто полежало с пару недель в выключенном холодильнике.
Он спрашивает у молчаливой женщины, которая смотрит на горящего монаха в своей стерильной комнате, и ей отвечают услужливые, как весна, сиделки:
- Я выгляжу очень плохо, я очень грязная, прекрати... мне надо в душ... Ну Алекс, отпусти,
- Надо позвонить старикам, а то они волнуются. Заткнись, если ты посмеешь что-нибудь сказать в трубку, я просто тебя...
- Смотри. Это Икеа. Классное, правда?
- У меня кофе будет только пустой, оно скисло... я забыла купить,
- Неудобно получилось. Я зацепился за угол, вот они и порвались. Надо будет зашить.
- Как это работает... Куда это... Куда? Я, если честно, немного стесняюсь. Вот. Сказала.
- Нет, это не ты прожег, это мне на прошлой неделе было лень тянуться за пепельницей,
- Как я люблю этот город. Посмотри, как красиво.
- ...
Лучше бы вы, блядь, молчали.
- Ты видишь, все сгорело, - это какие-то умоляющие интонации. В любой другой момент он бы опрокинул пару-другую, и все бы пропало. Но здесь никого нет. Он уже ушел, тот, которому что-то было нужно. Прохожий, в смысле. Он, Алекс, нежен. Никто не видит. Руки зарываются под кофту, беспорядочно оглаживают все, что попадается - острый угол талии, грудь, которая и в самом деле отличная. Блядь, она отличная. Это факт. Приглашенный на свадьбу угрюмый Пит, прихватывающий то там, то здесь из полулитровой фляги, заметил. Сошлись на том, что в этом-то все и дело. Хуле он, блядь, знает. Он же не смотрел дальше шестой минуты. - Что еще тебе надо. Больше ничего не осталось. Только ты и Уолл. Харпер, что еще тебе надо показать, чтобы ты ненавидела это так же, как и я. Что еще мне сжечь. Хочешь, я сожгу твой дом. Машину твоих родителей. У тебя больше нет дневника. Импровизируй, Харпер. Твой ебаный дневник. Давай. Скажи, Харпер. Блядь, скажи уже что-нибудь. Иначе я завалю тебя прямо здесь. Ты поняла? - справа, под лифчиком, кожа горячее, чем слева. Это догорает ебаная елизаветинская драма, главная инструкция человечества, самая жирная дойная корова с семнадцатого века. - На ее глазах. Пускай знает, что родители любят друг друга. Говори.

0

9

Она иногда думает... она лежала в цветах под дождём, который шёл с потолка, потому что все остальные палаты заняты - в Калгари, как ни крути, отличная рождаемость, потому что в Калгари всё образцово и на высоте, - она лежала с распоротым животом, придавленная тяжёлым похоронным лилейным духом к синтетическим розовым простыням - это девочка, девочкам положено розовое, она, если честно, ненавидит розовый: пастельный розовый, румянный розовый, барби-розовый, фуксию, мадженту, окружавшие её всю жизнь, потому что её мать обожает розовый, и её блевать тянет от всех этих новеньких розовых вещей, которыми наполнена детская в их доме, с них даже не срезаны ярлычки и они прямо-таки вопят о своей яркой чистенькой нетронутой розовости, но она не может отказать, подарки ведь, обидятся; - она лежала с распоротым и аккуратно зашитым животом: ей сказали, всё будет в лучшем виде, такая молоденькая, такая худенькая и хрупкая, такие красивые молодые тела запрещено уродовать, они заставили лучшего хирурга в этом городе сорваться с семейного обеда, потому что отличному парню и уважаемому гражданину судье Льюису никто не может отказать, и смотрят с сожалением, что не разродилась сама - неполноценная, ненастоящая, малолетка, не женщина, с первого шага плохая мать, недостойная, залетевшая от какого-то гризера девочка-отличница, господи, где она только его нашла, мы же давно не в пятидесятых, мы же не в кино живём, в конце концов; не в полной мере хлебнула, а восемнадцать часов боли это ерунда, а что ты, Харпер, думала, на курорт попала? все через это проходят, некоторые мечтают об этом годами, и ты скоро забудешь и тоже будешь мечтать, такие молоденькие всегда возвращаются через год-другой, потому что ветер в голове; и вот она лежала отвратительно беззащитная в погребальных цветах на розовой кровати в розовой рубашке в четырёх розовых стенах, и за окном было багрово и мокро, и бинты сочились розовым, и душно пахло лилиями, нарциссами, пионами, сиренью, ландышами, лекарствами и кровью, слишком телесно, слишком много плотского, слишком много мяса, её воротит от мяса, и она просит, пожалуйста, откройте окно - нельзя, простудишься, подумай о ребёнке... и вот она лежала, обряженная, обмытая, в цветах, приготовленная к жертве, хотя она уже принесла свою жертву, и думала... сначала она думала: где Алекс; почему он не хочет посмотреть на то, что с ней сделали, он ведь так любил её тело, пока оно было стройным, стройность, конечно, вернётся, но вот посмотри на эту уродливую багровую полосу, как тебе, Алекс, хочешь, возьми ножницы, распорем, пока не заросло, и посмотрим, что внутри, хочешь, сложим внутрь все эти гниющие цветы, они же знают, что я не люблю цветы, зачем они их принесли, давай сложим их внутрь, Алекс, примни их ногой, Алекс, и пусть они сгниют во мне; почему ты не хочешь посмотреть на свою дочь, Алекс, она красивая, Алекс, я её уже люблю, Алекс, и ты её полюбишь, она будет похожа на тебя и на меня, она будет красивее, чище и добрее нас с тобой, Алекс, потому что возьмёт в себя только лучшее; почему ты не хочешь приехать и посмотреть на меня, Алекс, я физически чувствую свои синяки под глазами и как запали мои щёки и потускнели волосы, но это всё равно я, Алекс, почему ты не хочешь смотреть, в конце концов, это и твой ребёнок тоже.
Потом она думает, потому что ночь длинная и времени думать предостаточно: а что, если?
А что, если бы она не забеременела - в конце концов, они всегда были осторожны; что, если бы не было тех выходных в горах, сбегала ли бы она до сих пор к нему из библиотек и по ночам из окна своей девичьей комнаты?
А что, если бы она избавилась от ребёнка: Эмили сделала аборт в шестнадцать и никто, кроме Харпер, об этом не знает, и она предлагала Харпер, она знает хорошую клинику; кстати, она не принесла цветов, она принесла ей "Волны" и сказала: ну вот твоя Сьюзен, твоя Рода, твой Невил, наслаждайся, отвлекись от всего, потому что она знает её лучше всех, и она была рядом все восемнадцать часов, и её холодная ладонь лежала на лбу Харпер, и её холодные пальцы гладили искорёженные пальцы Харпер, и от неё, а не от тебя, Алекс, пахло усталостью и гадким приторным кофе из автомата в коридоре, пока тебя, Алекс, где-то носили черти; что, если бы она сделала аборт и ничего тебе, Алекс, не сказала, и не было бы никаких унизительных свадеб и стерильных домов - что было бы тогда, Алекс?
А что, если бы она попросила тебя увезти её отсюда подальше, навсегда, от всех благовоспитанных Бруков и Льюисов, от всех этих красивых домов с ровными газонами, от твоих приятелей, от её блестящей, говорят, будущей академической карьеры, ты же знаешь, Алекс, что больше всего она любит скорость и подставлять лицо ветру - больше, чем свои книги, потому что книги - это вынужденное; ты воспользовался бы этим и увёз бы её, Алекс, прямо на тех выходных или когда угодно, даже если бы она не сделала аборт, или если бы сделала, или если бы не было тех выходных - не важно; ты поселился бы с ней и с Уоллис, если бы она родилась, в каком-нибудь Богом забытом месте или в большом городе, где проще затеряться - в Монреале, например, ты бы рискнул, Алекс, ты бы хотел, Алекс, чтобы её руки всегда обнимали твою талию и её щека всегда лежала на твоём плече, пока ты гонишь свою ямаху по трассе через лес, через поля, по незнакомым ночным улицам, в любую погоду - ты хотел бы этого, Алекс, не наскучило ли бы тебе, Алекс, могло ли всё сложиться иначе, или несмотря на все варианты развития событий, на все пути, которые развернулись перед Харпер, пока она блевала пустотой в ванной Эмили и плакала, не потому, что ей было грустно, а потому, что она устала блевать, - несмотря на всё, что угодно, мы бы всё равно были обречены прийти к этой омерзительной розовой палате, к этому дому, который ты ненавидишь, я знаю, что ты его ненавидишь, и меня, кажется, тоже ненавидишь? Как ты думаешь, Алекс? Миссис Льюис оборвала твой телефон, миссис Брук оборвала телефоны всех твоих приятелей, но тебя где-то носит по, несомненно, очень важным делам, и ты скорее всего даже не знаешь, Алекс, про Уоллис, и как мне плохо без тебя. Как ты думаешь, Алекс, что бы с нами тогда было?
Вот что она думала два года назад, и снова думает об этом, пока Алекс целует её грязное лицо, пока она голодно вздрагивает от каждого его прикосновения и она знает, что там, под одеждой, теперь тоже чёрные полосы, и её тело испещрено его метками как карта, и её кремовые кружева, к которым приучила её миссис Льюис, едва она начала взрослеть, теперь тоже чёрные, и она пропахла дымом до внутренностей, но он не брезгует - наверное, потому что тоже пропах, и Уоллис пропахла: она ни на секунду не забывает о Уоллис и чувствует её боком и спиной, здесь, среди этой черноты, огня и мусора, и от этого ей спокойнее.
0:1 в его пользу - она сдаётся, потому что невыносимо об этом думать, закрывает глаза и плачет навзрыд под его жадным ртом, потому что, Господи, она так скучала, она так тосковала по прежнему Алексу, и выглядит она, наверное, отвратительно, и она обвивает его шею чёрной и белой рукой, в нарисованной перчатке и голой, и целует его, и оседает в его руках, и в голень впивается битое стекло, но она не заметила бы и десятка метательных ножей у себя в хребте, какое там стекло - одним шрамом больше, какая ерунда; и она становится страницей сто пятьдесят второй, сто пятьдесят третьей и сто пятьдесят четвёртой, которых уже не существует.
1:1 и ничья - он говорит о любви, он выбирает третий вариант и никто не в обиде, но всё же он произносит это слово первым и становится страницей девяносто седьмой, девяносто восьмой, девяносто девятой и сотой - огонь давно выплюнул их обрывки в небо.
И она говорит:
- Ты такой красивый, Алекс.
- Обойдёмся без обеда, Алекс. И без ужина. И без завтрака. И без гостей.
- Разбей все зеркала в доме прямо с порога, Алекс, если хочешь.
- Никакого больше молока, Алекс, если ты не хочешь. Разбей кувшин с молоком.
- Ты уже сам оторвал четыре пуговицы, Алекс, но, если хочешь, я оторву остальные.
- Никаких больше инструкций, Алекс, только не молчи.
- Никаких больше ковров, Алекс, занавесок, покрывал и салфеток - мы можем сжечь их на заднем дворе, если захочешь.
- Почему ты молчал два года, Алекс, я так этого ждала тогда, Алекс, - она тянет его за волосы, кладёт ладони на его виски и заглядывает в глаза - из её глаз утекла вся прозрачность, в её мокрых щеках отражается огонь, она шмыгает носом, из носа течёт, из глаз тоже течёт, но она смотрит твёрдо, и руки её тверды. - Почему ты сразу не приехал и не забрал меня, почему я разговаривала с пустой комнатой, пока тебя не было?
Почему, Алекс, как только отпала нужда прятаться, они сразу растеряли всё ценное, что у них было: его скорость, её ветер; почему вместо скорости и ветра им достались тоскливые вечера в четырёх стенах среди кружевных салфеток миссис Льюис?
И она говорит:
- О, Алекс.

0

10

А в доме напротив с престарелой мамкой жил дурак. Это было лет с десять назад. Однажды по незнанию, еще в малолетстве, Алекс спросил его имя; Дурак остановил на нем свой тяжелый тупой взгляд, посмотрев куда-то между (между кем и кем? На улице стоял он один) и поплелся дальше, как будто ему что-то послышалось, но он не придал тому значения, волоча за собой на одном поводке свору разномастных псин. Была такая у Дурака страсть - псины. Под мамкиным протекторатом воскресным утром, когда благочестивые, как Льюисы, граждане, ходят в церковь, за Дураком и мамкой приезжало грузовое такси и они совершали долговременный вояж по окрестным приютам. Псины, впрочем, долго не жили. Черт его знает, что с ними случалось. По крайней мере, когда дом продавали, на заднем дворе никаких сенсационных находок не было - патио как патио, разве что чуть засранное. Единственной псиной-долгожительницей была здоровенная худая белая сука, беспородная, но осанистая, с отвисшими дряблыми сосками и сбитыми лапами - дикая и злая сама по себе, без особых на то причин. Под предводительством Дурака белая сука перла вперед всех, срываясь с общего поводка, путая прохожих и опрокидывая их на асфальт. Лай у нее был особенно тревожный. Когда она впервые появилась в квартале, полицию вызывали три ночи подряд - звук, который она издавала, был похож на протяжный женский крик. Может, она была и не собака вовсе. Хуй ее знает. Алекс не особенно приглядывался.
Ему было лет шестнадцать, и он шел домой очень пьяным - заведомо зная, что ему за это попадет, и как-то по-идиотски предвкушая этот момент. Солидное послевкусие пестрой и дешевой студенческой пьянки. Он был расслаблен. Он всегда расслаблен, когда выпьет в меру ("очень"). Может, поэтому он не сразу заметил эту псину - как она сбежала из-под внимательных крыльев дурачьей мамки, ни она, ни Алекс, ни приехавшие позже полицейские так и не поняли. Она все-таки опекун. Распиздяйство чревато внушительными штрафами. Белая сука стояла на четверых и смотрела на него неотрывно, как бешеная, но бешеных собак тут водилось прилично и Алекс был в курсе, что так они себя не ведут, поэтому - он был очень пьян и очень расслаблен, - он подошел ближе. И еще ближе. Зачем-то предложил ей ладонь. Сука подумала и положила на нее свою узкую морду.
Молли - его мать, - страшный аллергик. Они никогда не держали животных, - ему не особенно-то и было надо. Но почему-то сам факт такого легкого укрощения кричащей по-женски псины его странно взволновал. Соседи обходили ее стороной. Говорят, она искусала какого-то соседского пацана, но ни пацана, ни доказательств никто не предъявлял. Сука, как и он, отчаянно скучала. Ему, по крайней мере, очень пьяному, немного накуренному и не очень взрослому, это было очевидно.
Потом раздался очень странный звук. Этого звука на этой благополучной улице никто никогда не слышал - ни до, ни после, - поэтому он не совсем понял, что произошло. По белой шерсти растеклось темное. Сумерки - не разглядеть. Может быть, что-то упало с дерева. Он задрал голову. Звук повторился. Треск. Повторился. Треск. Сука молча повалилась на землю. Он обернулся снова: на крыльце дома стоял Бен - его отец, - и перезаряжал ружье. Треск. Звук повторился. - Ты охуел что ли, - вот и все, что он смог сказать. Но так, тихо. Себе под нос. С удивлением - как будто кто-то перед его носом вытащил у прохожего из сумки кошелек. - Ты что ли охуел, - из псиной пасти успело натечь на его руку, он машинально отер ее о джинсы. Бен продолжал стрельбу, пока не кончились патроны.
- Домой иди, - он кивнул и вернулся в кухню. И Алекс пошел.
Его отец - паксиловый джанки. Пятьдесят милиграммов с утра, восемьдесят на ночь. Оранжевыми склянками уставлены все полки в подвале - как будто он собирает коллекцию. На каждой этикетка с крупным почерком местного фармацевта: "БРУК". Он предельно спокоен и собран. За пятнадцать минут до начала рабочего дня - в офисе, через пятнадцать минут после конца рабочего дня выезжает с парковки. С подчиненными ровен. Местами справедлив. Необъемен в размерах. Двадцать лет на пароксетине - странно, что еще входит в двери. Хороший друг. Отличный отец. Любимый муж. Приехала полиция - четыре дома жаловались на стрельбу. Он смотрел из окна комнаты, как подрагивают в свете мигалок стены дурачьего дома. Бен вышел, пожал руки дежурным. Они поговорили - тихо, как обычно, - дежурные уехали. Как ни в чем не бывало. Как будто никто никого не убил. Как будто не было этой размазанной по асфальту белой псины. Как будто на джинсах его не было крови. Как будто никогда не было скучно. За паксилом в аптеку всегда заезжала Молли. Молли звонила врачу, чтобы назначить прием - никаких разговоров, просто продлить рецепт. Он никогда не мог понять, почему этим занимается она, а не он. Только потом стало ясно - это потому, что ей есть чего бояться. Он мог подумать, что сука взбесилась. Хватило бы одного патрона - он видел, что она мертва. Но ему надо было выместить злость. С таким спокойным лицом. С безмятежным этим лицом. Он, скорее всего, даже не заметил, что рядом стоит его сын. Если бы заметил - он думает об этом иногда и до сих пор, когда выпьет прилично, но в меру, - может быть, какая-нибудь пуля досталась бы и ему. Умирать было бы не страшно. Естественно. Кому страшно умирать в шестнадцать лет. Было страшновато дальше - просто от того, какая мразь может ходить рядом, и никто ничего не замечает. Никто ничего не замечает. Ключ - принимать таблетки и умело врать. Возможно, именно в тот день он решил, что больше никогда притворяться не будет.
Впрочем, и переболеть он с тех пор предпочитает на ногах. Безо всякой химии.
Он не притворяется, и она в курсе всех вариантов всего. В курсе того, на что он способен. В курсе его незамысловатого словарного запаса - добрая часть хранится на черный день или какой-нибудь зассанный даркрум, - в курсе его предпочтений и каждого объекта его ненависти. К слову, молчать - это не притворяться. Молчать - это предпочтительная стратегия. Нельзя же все время пиздеть. Пиздеть - это его работа. Он приходит к девяти и пиздит до трех, потом уходит, приходит к десяти и пиздит до шести утра. Это невозможное, непереносимое для человека количество слов. В быту проще делать все молча. Что-нибудь поджечь. Что-нибудь разбить. Откуда-нибудь уйти. Молча. Профдеформация. Само собой. Паксил - тоже профдеформация. Полторы пачки в день для Молли - профдеформация. Носить с собой детскую куртку - профдеформация. Все такие деформированные и такие правильные. Все это так хорошо горит.
В нем, сгоревшем с пару минут назад, как монах или том Бодлера, внутрь обваливаются перекрытия, ломаются балки, пробивая одряхлевшие кирпичные стены, беззубые пороги скалятся обгорелыми ступенями, для которых не осталось верхних этажей, дым бьет в голову; ненадолго он слепнет, возможно, или просто закрывает глаза. Это тоже притворство. Ничего не происходит. Он едет двести восемьдесят по бесконечной окружной трассе. Духота рвется по контуру и начинается дождь. Повороты опасны. Кого это ебет. Жить - это вообще скользко. Все это не страшно. Просто хорошо. Как будто желудок пуст, пуста голова, пусты и невесомы ноги, и больше никогда не нужно ничего брать взаймы. Выменивать. Врать. Выкручиваться из неловких ситуаций, чтобы попадать в еще более неловкие ситуации. Умирать от жажды. От холода умирать. Терять ключи - как бы невзначай. Смотреть в их ебаные, гнусные лица. Думать о ебаном гнусном "завтра". Или - еще ебанее и гнуснее, - "сегодня". Или - самое ебаное и гнусное, - "вчера". Любой день ебан и гнусен по-своему. Чехов, к слову, полетел туда одним из первых. Не смешно это ни хуя. Пусто. Не страшно. Но он все равно смеется, - Блядь, - неудобно растирая слезы по ее лицу раскрытыми ладонями. Вместо того, чтобы сказать тогда Бену, что он охуел, он мог бы рассмеяться точно так же, как сейчас. Это реакции одной природы. - Харпер, - он давит это в себе, но наружу все равно рвется - сипловато и низко, сколько бы ни утирал, все равно грязно и мокро. Он пытается промокнуть краем футболки, но это бесконечные слезы, может быть, за все ее двадцать лет - он может допустить такую возможность, - важности момента пока не понять, он просто растерян. Застигнут врасплох. - Хорошая моя, милая, самая важная девочка на свете, видишь, это так просто, милая моя, хорошая, - он, может быть, был и не прав. Блядь, он был неправ. Он не может быть с Уоллис один: у нее такие светлые волосы. Это было бы очень глупо. - Без обеда, без гостей, без молока, без ковров, ты приехала, можно я заберу тебя теперь?
Это - смертный приговор. Свадьба - это полная хуйня. Дети - это полная хуйня. Он вообще ни хуя не понимает. Он вообще ни хуя в этой жизни не понимает. Когда человек, оставшись без дневника и инструктажа, может только плакать, он в точности знает, зачем может прийти в голову разрядить в суку патронташ. Это не значит, что... блядь, да это ни хуя не значит. Все это не значит ни хуя. Он вообще ни хуя не понимает. В этой жизни. Никакой другой и нет. Он всегда паршиво считал. Ни хуя он не понимает. Ни хуя. - Иди ко мне, - это объятье другого рода, в определенной жизненной парадигме - бестолковое. Руки его ложатся поперек ее лопаток. Пересчитать ребра. Всегда была такой худой. Как и все комнатные дети. Ему пришлось привыкать. Есть какое-то жуткое ощущение того, что он может сжать слишком сильно - и пойдут трещины. Так оно, собственно, и вышло. - Иди сюда, - он целует ее в висок, приглаживает растрепанные волосы, шепчет в ухо, покачивая так, как покачивал с двадцать минут назад Уоллис, упрашивая о революции и вечном деструктивном сотрудничестве - насколько это возможно, когда человеку два года от роду. - Я все про тебя знаю, ты слышишь? Ты поняла? Я все о тебе знаю, я знаю тебя всю, - ни хуя он не знает. Он ни хуя не понимает и не знает, но его охватывает какой-то болезненный азарт. Какое-то странное, ужасное, огромное чувство. - Давай и им расскажем, ты плачешь, ты грязная, ты ненавидишь меня, я тебя хочу, давай расскажем им, Харпер, - пусть они тоже знают. Что здесь нет хороших. Нет плохих. Есть только грязные. Все это одинаково безразлично. От нее все равно пахнет чем-то неясным, зыбким, как пахнет проточная вода или детская кожа, но скоро это выветрится - будет только копоть.

0

11

ЖЕЛАНИЕ-ВЛАДЕТЬ (страница 66) - что, если я всегда хотел (хотя и тайно) завоевать другого, притворяясь, что от него отказываюсь? Если я отдалялся, чтобы овладеть им ещё прочнее?
ОБЪЯТИЯ (страница 126) - осуществляют для субъекта грёзу о полном единении с любимым.
Барт методично препарирует Харпер, даже рассыпавшись в пепел и прах. Почему именно Барт? Что, никто больше не писал о любви? Это какое-то издевательство. Все писали о любви. Всё - о любви. Всё - любовь.
- Я тебя не ненавижу, - отзывается между всхлипами, хрипло, влажно, глухо и неразборчиво, и это почти признание, - как ты мог такое подумать?
Харпер прячет лицо на плече Алекса, по-младенчески, по-кошачьи складывает руки на его и/или своей груди - где-то между, в тесноте, где тепло, сворачивается клубком в кольце его рук и горько, горько плачет, как никогда в жизни не плакала, как никто никогда в этой жизни в этом благополучном городе не плакал. Алекс смеётся - может быть, над ней, над её глупостью, над её некрасивым опухшим красным лицом в саже и потёкшей туши, может быть, над тем, как она в первый (второй?) раз в жизни потеряла при нём контроль, может быть, он, конечно, торжествует, видя её слабость, может быть, он разочарован в ней - это всё совершенно не важно сейчас: пожалуйста, ещё пять минут, или одну минуту, или десять секунд - пожалуйста, пусть он её не отпускает, она так устала, ей так нужна эта передышка, и потом она вернётся - прежняя, или новая, но, по крайней мере, она как-то сможет существовать дальше.
Инструкции, расписания, списки дел, дневник. Всё, что у неё было - инструкции: женщина должна, ты обязана; будь дома в девять - меня расстраивает, когда тебя нет дома, Харпер, я скучаю; аккуратно причёсанные волосы; подъём в шесть - я приготовила завтрак, Харпер, отбой в одиннадцать - я выключаю свет, Харпер, дай я тебя поцелую, сладких снов; никакого разномастного нижнего белья - миссис Льюис следит за этим с тех пор, как купила дочери первый лифчик; туфли и сумочка в тон; тушь и неброская помада; церковь по воскресеньям; завтраки, обеды и ужины; походы с матерью по магазинам каждую субботу; каждую среду встреча с Эмили строго ровно между их домами. Армейская дисциплина. Далее: проснуться без будильника в шесть, потому что привыкла, Алекс ещё спит - плотно прикрыть дверь ванной, чтобы не разбудить; разбудить и собрать Уоллис, приготовить завтрак, помыть посуду, Алекс на работу, они с Уоллис - в университет, потому что университет заботится о своих студентках с детьми; через библиотеку, через супермаркет домой; занять чем-то Уоллис, пока готовится ужин, потом ужин, помыть посуду, потом книги, книги, книги, поймать тоскливый взгляд Алекса - он опять чем-то недоволен, снова книги, искупать и уложить Уоллис, ещё немного книг, душ, молитва, спать - прислушиваться к дыханию мужа в темноте: спит или нет? бояться дотронуться, незаметно соскользнуть в сон, подъём в шесть. Между - отвечать на каждый звонок. Она, говорят, хорошая жена, отличная хозяйка, всё успевает - и в семью, и учёбу не бросила, делает такие успехи, такая умница. Харпер - набивший оскомину пример для подражания. Харпер ненавидят все подрастающие дочери друзей семьи Льюисов. Идеальная Харпер. Она не слышит всех этих слов, потому что мысленно пишет себе новые инструкции. (Смотрите, такая скромная девушка - все матери семейств в Калгари растроганно прижимают безукоризненно белые носовые платки к уголкам глаз, их дочери тяжело вздыхают и смотрят в окна).
Другая Харпер - тоже инструкции: ей восемнадцать, лето, вчера миссис Льюис села на кровать в её комнате, потому что у неё к дочери разговор. У неё всегда к дочери разговор. Послушай, милая, тебе уже восемнадцать (с восемнадцати ей позволили возвращаться домой в одиннадцать - невиданная роскошь), ты красивая девушка, и я беспокоюсь. Харпер откладывает учебник, вежливо улыбается и ждёт продолжения. Миссис Льюис мнётся. Послушай, милая, тебе уже восемнадцать, но я ни разу не видела тебя с мальчиком... - понижает голос, - ты, случайно, не из... этих? Харпер отрицательно качает головой. Вежливо улыбается. На улице жара, светлая блузка Харпер застёгнута на все пуговицы под самое горло, на шее воротник завязывается пышным бантом, локоны чуть пониже ключиц: вчера вечером Алекс оставил несколько засосов между шеей и плечом. Специально на видном месте, конечно. У меня много учёбы, мама. На лице миссис Льюис явное облегчение. Хорошо, милая, я думаю, тебе трудно, ты домашняя девочка, поэтому я надеюсь, что ты не против, что я попросила Джонни, сына миссис Эванс... помнишь Эвансов? - утвердительный кивок, - я попросила его пригласить тебя куда-нибудь. Он хороший мальчик. Играет в бейсбол, поступает в магистратуру. Хорошо, мама.
Далее: летняя веранда в кафе, на улице всё ещё жара, мороженое остывает под взглядом Харпер, Джонни вяло рассказывает о своей летней практике в стоматологической клинике. Харпер вежливо улыбается и смотрит на его зубы. Зубы у него, естественно, идеальные. Почти не глядя, под столом, сообщение: в 7. Место то же, что и обычно, если не оговаривается отдельно. Удалить сообщение. Алекса нет в списке контактов - она знает номер наизусть. Она знает все номера. Телефон Харпер не блокируется и лежит на столе рядом с дневником, когда Харпер нет в комнате. Они ведь доверяют друг другу - Льюисы. Потом сообщение Эмили: как дела? Эмили знает и моментально перезванивает, молчит в трубку. Харпер делает озабоченное лицо. Послушай, Джонни, извини - подруге нужно помочь с курсовой по Джойсу. Джонни с явным облегчением извиняет, ведь Джойс это сложно и важно, он понимает, и её улыбка становится искренней впервые за вечер: миссис Эванс, видимо, та ещё стерва, понятно, почему она дружит с миссис Льюис. Ну, увидимся как-нибудь, приятно было встретиться. Я позвоню. Все довольны - главное, чтобы ложь была максимально банальной, потому что ну что ещё ожидать от отличницы Харпер, кроме занудных курсовых.
Далее по инструкции: собрать волосы, если рядом будут курить, не испачкаться, усаживаясь на мотоцикл, не заезжать в места, где можно встретить знакомых, следить за тем, чтобы блузка не слишком помялась, когда он зажмёт её где-нибудь в углу; уже пол-одиннадцатого, ты можешь проводить меня до остановки и подождать со мной такси, и так далее, и так далее, до автоматизма.
Она так устала от всех этих правил, чужих и её собственных. Если бы здесь было что-то ещё, что можно сломать и сжечь, она это сожгла бы. Возможно, стоит поджечь себя - она и так достаточно надломлена.
- Прости, пожалуйста... я сейчас успокоюсь, - старается дышать глубоко и ровно. Получается плохо - её всю колотит. Это срыв: срыв покровов, срыв с обрыва в пропасть, нервный срыв. Цепляется пальцами за его футболку, отчаянно скручивает ткань. Если выжать его футболку, то слезами Харпер можно будет затушить пожары по всей Канаде. Возможно, кое-где произойдёт разлив рек. Харпер тихо всхлипывает - на его плече отпечатывается тушь. Что им теперь делать? Как возвращаться домой? Как проснуться завтра утром? Харпер впервые бессильна. Сегодня много чего произошло впервые, так что она даже не удивлена. Поднимает лицо, вытирает слёзы рукавом, они продолжают течь, она продолжает вытирать с тупым упрямством, потом бросает и всё снова расплывается перед глазами.  - Я такая жалкая, Алекс, прости, - пытается улыбнуться. Выходит не очень. У неё за спиной разваливается на части горящий комод, под завязку набитый ею самой. Ничего ты, Алекс, не знаешь, потому что я сама ничего не знаю. Я вижу себя впервые. Разбей, пожалуйста, зеркала, правда - я не хочу на это смотреть. Лучше я буду и дальше смотреть на тебя и на Уоллис, и в черноту, и в огонь, пока не ослепну. Неужели теперь всегда для того, чтобы очнуться, придётся что-то сжигать? Она снова вытирает глаза. Тихо смеётся - это нервное. По щекам течёт новая порция слёз. - Ты думаешь, у нас получится? После всего... после этого всего... и вообще всего...
Пожалуйста, скажи, что мы справимся, иначе мне придётся поджечь себя.

0

12

Двести восемьдесят или триста. Он знает любую музыку наизусть - она всегда играет в его голове, куда бы он ни пошел. В любую погоду. Самую малость сдвинуть крышу, и он желает все: каждый дом, каждый фонарный столб, каждое лицо, каждую цифру от одного до десяти - спектр раскручивает сам себя до бесконечия, потому что уже ничего не давит так мучительно на виски, как эта ебучая постоянная духота, когда ты зажат между двумя домами или между двумя улицами, между горами, между берегами континента, между океанами, без разницы, что сжимает, но оно делает это без остановки, и у кого-то есть паксил, а у кого-то есть убийства, у кого-то есть дети, у кого-то есть книги, у кого-то книг уже нет, у него есть безотказный механизм, который выпускает его из канцелярского, омерзительного, тошнотворного безразличия и неминуемо раскрашивает все, что находится за пределом глаз, в яркий, сочный и привлекательный тон. Каждый раз этот цвет - разный. Каждый раз гости желанны, или, по крайней мере, с ними можно совладать, разговоры незамысловаты и всегда оставляют место для последнего слова, что бы ни случилось, проиграть невозможно, невозможно повести себя не так или не эдак, не оправдать чьих-то ожиданий, оправдать чьи-то ожидания, не сдюжить, подвести, не выдержать, не смочь, не понять, не уловить, не спасти, не вывернуться, не выжить, - за ним серьезная поддержка в поллитру или литр, иногда побольше, иногда поменьше, на еще литр или на полграмма, на пару десятков километров в час и на пару бессонных ночей в эфире, в спирте, в формальдегиде, в позе настолько не похожей на то, что с утра отражается в зеркале, что его не узнают на улице, что родители не отпирают для него дверей, а в полиции не верят, что это его права, молчать - это не притворяться: тогда ему позвонила Эмили. Они перепихнулись раз или два, но так, без особого интереса. Ради галочки. Она ехала к ней, он перехватил ее на полпути, и она отдала ему ключи от квартиры. В ее спальне напротив кровати висит обрамленный постер "Ша нуар" - тот самый, черный кот на желтом фоне. Гобеленовое покрывало. Он лежал там часов двенадцать, заброшенная под голову рука затекла, судя по ощущениям, до некроза, грубо выстеганная лилия отпечаталась на щеке, как безвкусное клеймо. Он лежал и ни о чем не думал. Он был трезв. Не так, как сейчас. Совершенно. Кристально. И это было мучительно. Голова его могла бы прожечь и покрывало, и матрас, и каркас, и пол до фундамента. Голове было дурно и сухо, воспаленно изнутри. Он думал шесть, восемь, триста вещей одновременно, и каждая была вооружена. Каждая была врагом. Каждая стремилась к смерти. Если есть что-то отрицательнее, чем ноль. Что-то глубже, чем черная дыра. Или сквозное пулевое. Что-то физически непереносимее, чем остаться в одиночестве безо всякой помощи. Это не было помощью с ее, Эмили, стороны, это не было обманом, это не было поддержкой, это было, естественно, наказанием, и она была в курсе. Иначе она взяла бы его за волосы и потащила с собой. Смотреть, как чарующе рождаются дети, которые никому на хуй не нужны (на заметку: так же, как и все остальные. Так сразу и не заметишь подвоха).
Что в этих дневниках, что в этих будильниках, что в записях самой себе, что в списках, обещаниях, пожеланиях, зарубках на живом, что, хочешь сказать, это помогает? И чем это тебе помогло, Харпер?
Попробуй выстроить систему из шести, восьми, трехсот вещей одновременно, каждой - фатальной, каждой - навылет, каждой - до мяса, каждой неудобной, как чужая обувь или математика при условии, что существуют только два знака, и один из них неописуем, из шести, восьми, трехсот женщин  или шести, восьми, трехсот мужчин, ударов в секунду, ударов в лицо, пока оно чужое - с ним можно не смиряться, на это можно закрыть глаза, можно закрыть рот и уехать на хуй, за границу, за границу границы, выехать в залив, въехать в сосну, размазаться на хуй по шоссе, чтобы стать новой и скучной достопримечательностью, рок-звездой от четырех фонарных столбов и придорожного погоста на скорую руку, он не может сказать, в чем проблема, потому что проблем шесть, восемь, триста сразу, в каждом ящике - по проблеме, в каждой строчке по проблеме, каждая пуговица - проблема, каждый день - проблема, любой горелый дом - проблема, справиться - проблема, не справиться - проблема, он жалеет, что он трезв. Ему кажется, что сейчас он сойдет с ума. Так вести себя в его присутствии нельзя. С этим невозможно поладить достойно. С этим никак невозможно поладить. Что мешало ему хотя бы заехать по пути в...
- Зайдешь туда? Там вообще-то призраки, так что я пойму, если ты не...
- Ты ебу дался? Какие призраки? Зайду, конечно, блядь, думаешь, зассал?
В глазах у нее призраки. Руки-призраки, бледные, нежные, холеные, тонкие пальцы, жилы - как щепки, кожа холодная и сухая. Голова прозрачная. Дым прячет ее в своих грубых, как у плотника, лапах. Зайду, не зассал. Думаешь, зассал? Думаешь, я чего-то боюсь? Это я-то произвожу такое впечатление? Это, блядь, с каких пор я произвожу такое впечатление? Вот и зайду. Вот, блядь, возьму и зайду. Видишь, уже иду. Уже у калитки. Уже на дорожке. Добегу до крыльца. Договаривались же - до крыльца. Блядь, а вдруг там живет кто-то. Да не зассал я ни хуя. Ой, да пошел ты на хуй. На хуй иди. Авантюрист хуев, блядь. Бен сказал, что больше за мной не придет, чтобы я сам потом выкручивался, а как мне, блядь, выкрутиться. Это блядь ты на словах такой умный, а посидишь там пару суток и в штаны припустишь. Взлом - это, блядь, не в памятник Маккормаку плюнуть. Думай, блядь, что хочешь, мне вообще поебать.
- Не ненавидишь, - все еще посмеиваясь, повторяет он, оглаживая ее поясницу, не определился - плечо, затылок, другое плечо, бедро, выше, ниже, он и правда скучал. Что это за хуйня - скучать по человеку, на котором женат. - Не успокаивайся никогда, Харпер, я тебя прошу, а то я сойду на хуй с ума здесь, если буду один, - это неправда. Он всегда один. Это неправда. Он никогда не один. Это все неправда. Все, что он говорит - это неправда. Молчит он тоже не слишком искренне. Как же, блядь, сложно. Ничто не проблема, когда ты никому не обязан. Она, к слову, ни разу не говорила ни о каких обязательствах. - Пойдем. Поехали, надо кое-что сделать. Только давай закончим. Уолл, подай книгу вот ту... Давай, иди сюда.
Он подхватывает Харпер под бедро, усаживает к себе на колени, от веса еще глубже проседая в золу, крепко держит за талию. Дышать ему нечем, но и тут, между ее ключиц, довольно неплохо - он ненадолго прикладывается губами, ненадолго - еще чуть выше, у шеи, но вовремя отвлекается. Слезы стекают со скулы прямо на грудь, кожа соленая и влажная. Это Лонгфелло. Невелика потеря, между прочим. Миннегага и Гайавата остаются на одной стороне, дырявое каное рвется ровно посередине и прицельно летит в костер. - Вот эту, вторую главу, прямо, блядь, туда, она всегда меня раздражала, - половину переплета он прижимает к груди Харпер. - Эту бросай сама.

В атмосфере что-то неуловимо меняется: может быть, это в ней что-то поменялось, а может, в Алексе, а может, просто ветер унёс дым в другую сторону. Странно, что никто до сих пор не обратил внимание на зарево и дым, не вызвал пожарных и полицию. Так странно. Наверное, люди думают, что гореть здесь уже нечему. Наверное, люди уже спят. Но вот она, Харпер Брук, в девичестве Льюис, горит здесь собственной персоной, полюбуйтесь.
В какой-то момент слёзы прекращают течь. Харпер глубоко, протяжно и судорожно вздыхает, выдыхает - ртом. В последний раз всхлипывает. Её ещё трясёт, глаза ещё мокрые, но самый сильный в истории Канады ливень, свидетелями которого стали три человека, одному из которых два года, заканчивается. Никто не пострадал. Наверное. Вся обида вытекла. Наверное. Они сели в лужу - буквально.
Харпер рассеянно прижимает к груди половину книги, как дитя, оглаживает обложку, переворачивает страницами вверх - знакомая рыхлая бумага, не лучшее издание, дешёвое. Лонгфелло принадлежал кому-то из её братьев, и она стащила его лет в двенадцать. Никто не заметил. Только ей было дело до содержимого книжных стеллажей, будем честными. Ей и Алексу. Во всём городе. Она медлит пару секунд и бросает рассыпающийся на лету блок в огонь. Как-то странно, блуждающе, дико смотрит на Алекса: почти торжествующе, почти с прежним горделивым спокойствием, если не считать того, в каком она жалком виде. Видишь, Алекс? Я тоже могу. Ты захотел и я смогла. Я смогла захотеть. Я могу превратить кремацию в акт самосожжения. Гладит его щёку, мокрую от её слёз, целует в висок - под её губами бьётся пульс. Давай покончим с этим, Алекс, если ты хочешь. Давай. Я сделаю это сама.
Неловко поднимается - ноги затекли, правая отдаётся болью. Харпер опускает руку: ах, да, стекло. Вытаскивает осколок, довольно крупный, как-то удивлённо смотрит сквозь него на пламя. Бросает туда же, вслед Лонгфелло. Пальцы липкие, в туфле неприятно влажно. В машине есть аптечка. В сумке есть влажные салфетки. В ней есть прививка от столбняка. Это всё ерунда. Это ничего не значит. Ничто ничего не значит. И никто.
- Я порезалась, кажется, - шмыгает ещё текущим носом, - наверное, испачкала тебя... - подаёт ему руку - ту, что относительно чистая - наверняка у него под её весом тоже затекли ноги. Какой абсурд - они и так в грязи, к чему переживать из-за какой-то крови на его джинсах. Всё черно - её и не разглядеть скорее всего.
Харпер берёт верхний том из стопки, раскрывает, не глядя, не глядя, вытирает ладонь о страницы, вырывает несколько страниц и вытирает кровь с ноги, потом переворачивает обложку - Стокер, ну кто это ещё может быть, впрочем. "Дракула" кровавым комом без сожалений летит в костёр. Он никогда ей особенно не нравился. Харпер выпрямляется и оглядывается вокруг. Голова легчает, мысли проясняются - это сколько же слёз она всё это время носила с собой, какую тяжесть на плечах. Баланс нарушен и голова слегка кружится. Здесь пусто - только ели. Соседи далеко. Пламя отражается в гладком боку машины. Трещит - наверное, это Стокер, а может, что-то под её ногами. Она вдруг думает: какая же ты дура, Харпер, набитая жалкая мелодраматичная дура, но что ещё ожидать от девицы, воспитанной мелодраматичной дурой миссис Льюис на викторианских романах в пряничном домике и с церковью по воскресеньям. Чего стоили твои страдания? Чего стоили твои просьбы? Чего стоили твои пустые разговоры с пустыми комнатами? Тебе стало от этого легче? Пустая трата времени. Выжила как-то, справилась как-то. Сама. Пусть и навыдумывала с три короба разного... всё равно сама. Что это за трагедии такие. Какое всё ненастоящее. Какая она ненастоящая. Какая она настоящая? Да хуй знает, мы уже говорили об этом. Нужно просто стоять на ногах - как можно твёрже. Без драм. Она оглядывается на Алекса - он же как-то справляется. Она же как-то справлялась. Почему она не сделала этого раньше? Почему она не увидела раньше? Где были её глаза и мысли раньше? Почему она раньше не догадалась протянуть руку и взять то, что ей нужно, ведь она всегда делала первые шаги сама. Она злится - она почти никогда в жизни не злилась. На себя она злится впервые. Ещё она злится на упущенный момент - но не плакать же вечно, верно? Злится, что то, что было пять минут назад, закончилось. Она хочет ещё и злится на себя за это. Злится на то, что злится. Методично, остервенело бросает книги в огонь: на названия можно не смотреть, она помнит их все на ощупь, помнит вес каждого тома в руках: Шелли, Батай, Берроуз, Анаис Нин, несколько выставочных каталогов. Уоллис протягивает ей Достоевского - туда ему и дорога. Де Бовуар, Манро, О'Коннор, Фолкнер. Доволен, Алекс? Видишь, я могу сделать это сама - уничтожить всё, что у меня есть, до основания. Я не боюсь. Потому что на самом деле у меня ничего нет, кроме тебя и Уоллис. Я могу обойтись только вами - все книги и так лежат у меня в голове. Скажи, ты доволен? Ты этого хотел? Тебе легче от этого? Потому что я ещё не поняла, легче мне или нет. Господи, какая же она дура. Господи, как её тошнит от всего этого бесконечного эскапизма. Надо покончить с этим поскорее. В последнюю очередь в огонь летят подаренные Эмили "Волны" - нужно выжечь из сердца всю сентиментальность, нужно оставить только настоящее, имеющее вес и смысл.
Она останавливается, тяжело дыша. Горелые страницы снова летят в небо. Кажется, это истерика. Кажется, она продолжает лететь с обрыва. Ей вдруг снова становится страшно. Потом она вспоминает, находит на земле сумку, которую не помнит когда уронила - наверное, когда бросилась к Уоллис - и между детской курткой и конспектами выуживает томик - это Бретон, она вечно что-то с собой носит. Бросает его в костёр, не глядя. Конспекты - туда же, за компанию. Пламя поднимается выше её головы и опадает к ногам.
- Ну вот и всё. Больше у меня ничего нет, правда, - она медленно обходит костёр три раза, чуть прихрамывая, вполоборота к огню, как дикое животное перед боем. Но всё уже закончилось. Гладит плечо Алекса, шею, кладёт ладонь на затылок, заглядывает ему в глаза - красным, синим, плывущим, огненным в тёмные, огненные, - ты доволен?

Отредактировано Catalyst (2018-03-18 01:36:18)

0

13

Она и есть огонь. Бутылкой в затылок, двумя в голову. Реновация центра - рушат дома, бетоном об бетон, посреди осколков и драных обоев - она. Пульт в эфире коротит и бьет током так, что немеют руки, она наблюдает из-за угла, склонив голову. Ураган Мэтью гонит воды в Сент-Олбанс, снося мосты и наступая на крыши домов копытами, она подгоняет, похлопывая по плотному крупу, вечерами точит шпоры. В барном туалете на ком-то рвут юбку, пощечина за пощечиной и коленом в пах, она держит за волосы и топчет каблуками очки в хрупкой оправе. Она - спизженный у отца самозарядный пистолет в руках американского школьника, уже прошедшего через вахтенный контроль, стекловата вместо арахисовой пасты, шесть с половиной матрасов рогипнола с утренним чаем - мама даже не заметит, - шесть граммов ботулотоксина в городской канализации, бритва под языком, капсула цианида под коронкой. Вторая, третья, двадцать восьмая мировая. Полуночные свидания в Хиросиме, которой никто не видел. Горький вкус любви во рту Иоанна Крестителя. Проще - спидовые отхода после ночи, когда решил, что, в принципе, похуй, как и когда оно все кончится. Проще - отказавшие тормоза и мостовые сваи, принимающие в свои благодарные объятья. Проще - тебе двенадцать, у матери бронхоспазм, за окном - снега по голень, электричества нет со вчерашнего дня. Проще - некоторое снисхождение, испытываемое к женщине, подходящей первой и, далее, некоторая оторопь от обезоруживающих и очевидных вопросов, которые никто никогда не задавал, и, далее, недоверчивый и неловкий смешок, когда она уверенно расталкивает локтями толпу, продвигаясь к сортиру, и, далее, маленький, аккуратный полукруг, оставшийся на месте, где она слишком сильно вдавила ноготь в запястье, когда вела - не заметила, конечно, и, далее, ужас собственной обшарпанной комнаты, в которой переживается молчащий телефон, брезгливость мыслей, проваливающихся в дыру на том месте, где должна быть рационализация, и возвращающихся обратно примерно в том районе, где уже вовсю - не без помощи припрятанной в шкафу бутылки коньяка, - празднуют фестиваль самооправдания и приосанивания перед тем, что было пять минут назад, когда, в общем-то, совершенно безразлично, что в ней такого-то, лучше позвонить А, Алисе, Аманде, Ариэль, Алайне, Андромеде - ни хуя себе, - Б, Брэнде, Бонни, Беатрис, Бэйли, Бриттани, С, Селене, Саманте, какой, блядь, длинный алфавит, может быть, лучше французский? Молли, а, бэ, сэ, дэ, е, как там дальше, - е, эф, аш, - блядь, и в самом деле никакой разницы, позвонил и Аманде, и Беатрис, встречу назначили обе, в одно и то же время - никуда не пошел, сказался больным, на самом деле поймал попутку и уехал с Джорджи в Драмхеллер раскачивать худу, надеясь на обвал: один становится с одной стороны, другой - с другой, это как армрестлинг, но разрушительнее и глупее, и он, честно говоря, надеялся, что какой-нибудь булыжник все-таки проломит ему голову, потому что, похоже, происходит какая-то хуйня. Или он действительно приболел.
Оно сверкает, как молния. Или две молнии. Молния вниз, молния вверх. Пуговицы плавятся от жара. Она чуть дальше скользнет рукой по столешнице, и стакан полетит вниз. Но она не скользит, и стакан стоит на месте. Она чуть сильнее дернет шторы, и карниз обвалится вместе со штукатуркой. Но она не дергает, и ничего не обваливается. Она - пара минут до катастрофы. Духота перед ливнем, бесконечно растянутое во времени безмолвное переживание, ожидание удара под занесенной рукой - миф о Сизифе, миг, когда камень на секунду замирает у вершины хребта, когда здоровенная плита, венчающая худу, как будто бы и содрогнулась от того, что Джорджи от досады ебнул по основанию бейсбольной битой, - она еще не опасна, но уже есть это тревожное томление где-то в загривке, сейчас случится какой-то пиздец, - и если не это заставляет его каждый раз даунически открывать рот, отвисая нижней губой вместе с прилипшей к ней сигаретой, если не это разворачивает его на полпути к границе, когда после работы он внезапно очень спокойно решает: все, этого, пожалуй, хватит, - если не от этого он съебывает каждый вечер и за каждой сальной барной стойкой собирает свой контроль в шестицентовый доспех из своего яблочного бриолина, своего железа, кожи своей и всей этой непоколебимой, не имеющей аналогов, не поддающейся сомнению мужественности, то, тогда, Бену стоило пару раз осечься в тот вечер, когда он держал сучью морду в ладони.
Сейчас. Оно в ее белом взгляде, дрожи нервных рук. Жженой бумаге, поднимающейся вверх и путающейся в волосах. Выбитая из плотной пачки сигарета в его пальцах рвется - пальцы влажные, слезы и кровь, он отирает о джинсы, возвращается еще влажнее. Вакханка. Ведьма. Сумасшедшая. Охуенная. Самая охуенная женщина экранов, текстов, городов, постелей, книжных полок, баров, церквей и проклятий. То, что цедилось - ощущается так, - веками, внезапно полилось полноводно и грубо, как водопад, тесное небо разрешилось само собой, кульминация, оргазм, гроза, школьный расстрел, массовый снос, сотрясение мозга, он медленно, будто бы и сонно переводит взгляд с подымающегося к небу огня на ее лицо, Уоллис напевает что-то сзади, не разобрать, но мелодия знакомая, темнеет, мошкара кругом, соответствует случаю, но Сартр сгорел одним из первых, кто вообще хранит дома Сартра, - он сжимает ее горло ладонью, несильно, но ощутимо, в разумной доле неудобства, и целует глубоко, долго и жадно, непристойность звука гасит голодный огонь, чуть громче пожирающий книги, шум в его ушах, он не целует женщин с закрытыми, блядь, глазами, потому что вокруг всегда происходит что-то поинтереснее, - Терпи, - он отстраняется так же резко, как и пристал, отворачивается, наклоняется перед Уоллис. - Пуговица, прокатимся? Пойдем, видишь, догорает. Еще не все, Харпер, - он подхватывает дочь на руки, оправляет на ней свою куртку и тащится к машине, поднимая ботинками облака сухой золы.
В своем кресле Уолл вырубается, кажется, мгновенно. Свежий воздух. Целый день на ногах. У него - ни в одном глазу. Было бы странно. Он заводит машину, роется под сиденьем продолжительно и шумно, пока не находит узкую флягу. Во фляге плещет. - Поехали, - он помахивает флягой, вытянув руку над крышей, и садится за руль. - Сначала выпьешь. Если не выпьешь, остаемся здесь.

0

14

Она, кажется, сошла с ума. Кажется, они оба обезумели. Кажется, они всегда были безумными, но хорошо это скрывали. Кажется, это всё из-за огня. Кажется, Алекс сделал это всё сознательно. Она не понимает пока, но она поймёт. Голова Харпер предельно ясна и легка. Мысли Харпер черны от копоти и легко взлетают и оседают, как пепел под шагами Алекса. Она наклоняется к зеркалу заднего вида, трогает горло - он быстро её отпустил, но она ещё чувствует его пальцы, трогает зацелованные губы. Как всё-таки странно - кое-как смывает с лица совсем очевидную грязь, кое-как приглаживает всклокоченные волосы, на случай, если их остановят - а их обязательно остановят, и кто тогда будет утрясать все дела? Конечно, Харпер, потому что у Харпер всегда на всё есть отговорки и оправдания. Харпер прячет его поцелуи под слоем помады. Дальше смывать не решается, то есть на полпути к пачке салфеток в сумке её останавливает мысль: вдруг это оскорбит Алекса? Он же так старался. Она потерпит, терпеть она умеет лучше всего на свете: она, по сути, только и делает, что терпит. Потерпит и грязь. И она садится на пассажирское сиденье как есть, только бросает на заднее сиденье рядом со спящей дочерью сумку и кардиган с оторванными пуговицами. Проще было бы его выбросить в огонь, но она была слишком занята книгами, и возвращаться не хочется. Салон после всего тоже явно проще будет переобтянуть, чем отмыть.
- Я-то выпью, - поджимает губы, сужает ледяные глаза, склоняется к нему так близко, что почти касается его губ, вынимает из его руки тяжёлую прохладную флягу и говорит очень ровным голосом, спокойно, медленно и отчётливо, - я-то выпью, если тебе этого хочется, но если ты угробишь дочь, если хоть волос с головы Уоллис упадёт - я тебя и с того света за волосы вытащу и заставлю отвечать, ты меня понял?
Откручивает крышку и принюхивается к содержимому - какая-то забористая дрянь, разумеется, другого она и не ждала. Глотает и с непривычки с трудом сдерживает кашель в обожжённом горле, вытирает губы, плещет немного на ладонь и втирает, шипя от боли, в порез - по крайней мере, чтобы не воспалилось. Лезет в бардачок за аптечкой: аптечка, видимо, в багажнике, зато в груде тёмных очков и дисков находится тонкий потрёпанный томик "Любви мёртвой красавицы" Готье - и отправляется в окно. Она честна, когда она честна. Перевязывает порез носовым платком и пьёт ещё. Медленно моргает. Щекам моментально становится жарко и Харпер откидывает потяжелевшую голову на спинку своего сиденья. Она совсем не пила два... почти три года: даже когда Эмили вытаскивала её в бар, она заказывала кофе. У неё такое правило: если в доме кто-то пьёт, то кто-то должен оставаться всегда трезвым. Если одному плохо, то второй должен держать себя в руках и утешать первого. Если один кричит, то второй обязан сохранять спокойствие. Если один болен, то второй не имеет права болеть. Так гораздо проще сохранять свою жизнь под контролем - не только свою, но и жизнь семьи. У них ведь семья. У неё есть обязанности и обязательства. У неё есть Уоллис, которая нуждается в ней, и плевать, что там происходит вокруг. Нельзя отпускать себя.
Как всё-таки странно. Может быть, это всё просто затянувшийся сон, надиктованный Бретоном, потому что такого не бывает в её размеренной жизни.
Как всё-таки странно. Как странно изменился тон Алекса. Она не припомнит, чтобы он когда-нибудь говорил так... повелительно. Ей, в принципе, нравится. Это похоже на игру. Совсем не так, как в доме Льюисов, где никто никогда не повышает голос и все окружены лаской, но каждый боится оступиться. Нормальная любящая семья. Нормальный дом. Нормальные родители. Нормальные дети - её братья нормальные парни, оказались такими, когда стали жить самостоятельно. Пару раз даже покрывали Харпер, когда она ночевала не дома - думая, правда, что она у Эмили. Ну, надо же как-то родителям подтвердить. Ложь всегда очень невинная: слушай, Стив, я не успела на автобус, а уже поздно, вот Эмили со мной, - привет, Стив, Харпер осталась на ночь у меня, как дела? - да, мам, я сам отвёз Харпер, не волнуйся. Всё всегда очень хорошо. Все всегда очень нормальные - до зубовного скрежета. Харпер нравится эта алексова ненормальность, всегда нравилась, она его сама тогда выбрала, потому что почувствовала эту ненормальность в его взгляде даже на фоне его приятелей, поэтому она, пожалуй, подыграет. В пределах разумного. По крайней мере, она всегда назначала встречи и свидания сама, всегда определяла, где они будут и что они будут - сама. Когда-то давно. Потом не было ничего, кроме молчания и служения, любовь - всегда служение, даже когда она прячет ключи и он в отчаянии выворачивает ей запястье, особенно когда она стаскивает с него ботинки, пока её всегда свежие льняные простыни напитываются запахом чужих духов. Запястье перестанет болеть, простыни она постирает утром. Если он решил решать - пусть, она не против. Если он решил их спасти - пусть. Если он решил её добить - пусть. Если он скажет что-то сделать - она сделает. Скорее всего. Если это не грозит Уоллис. Если он даже решил на скорости двести миль в час вывернуть руль с моста - пусть. Только пусть сначала высадит Уоллис в безопасном месте - у своих родителей или её братьев, или у Эмили, или даже у Маргарет, или в полицейском участке, в детском доме - где угодно, где нет миссис Льюис. В конце концов, всё, что между ними, только их двоих и касается. В конце концов, ей ведь тоже нужно иногда отдохнуть - и она даже благодарна, что он так неожиданно перехватил инициативу, и не пришлось всё пускать на самотёк. Поэтому пусть, пожалуйста, Алекс решает, если ему сегодня так хочется - она даже не спрашивает, куда он собрался ехать. Всё равно завтрашнее утро будет не таким, как семьсот предыдущих. Но об этом она подумает потом - или предоставит это Алексу. Если он захочет. Если они вообще доживут.
Машина трогается с места - Харпер привычно поворачивает голову к открытому окну и снова подносит флягу к губам. Пока она пьёт, огненное зарево сползает с её щеки и все они окунаются в синеву. Ночной синий ветер врывается в салон и бросает чёлку ей на глаза. Харпер ловит себя на глупой улыбке: сегодня она счастливее, чем вчера.

0

15

Когда все это началось и он еще более-менее держал себя в руках - когда пока безмолвное ее "ты никуда не пойдешь" еще было в новинку и воспринималось, как новое приключение, - он просыпался посреди ночи, пытаясь придерживаться новых правил, несколько играючи, конечно, не слишком веря в серьезность происходящего, и бродил по дому, осматриваясь, как в гостях. Трогал. Обои. Салфетки. Книги - всегда. Посуду. Открывал шкаф, трогал ее вещи, дергал за рукав платья, закрывал шкаф. Заходил в ванную. Трогал сухое мыло, разноцветные бутылки, убранные в ящик. Штору. Зачем в ванной вообще нужна штора. Свет здесь всегда был какой-то слишком электрический, ядовитый, как в холодильнике. После пятнадцати он начал запирать свою комнату на ключ: однажды Молли зашла с бельевой корзиной, а вышла с его заначкой, и был небольшой скандал. За пару недель до шестнадцатилетия был шторм, что-то коротнуло, и верхнего света не стало. Он появлялся дома только ради пары часов сна, поэтому это не было особенно важно, но видеть себя в электричестве он за это время отвык. С тем его новый дом становился поразительно похожим на круглосуточный супермаркет. Полки, на которых ничего тебе не принадлежит. Странное гадливое ощущение того, что нельзя находиться здесь слишком долго. Охранник, который на разумном расстоянии преследует по пятам и высматривает, не сунешь ли ты чего себе в карман. Он, к слову, прекрасно знал, что она просыпается в тот же момент, когда он перестает ворочаться, успокаивается и скидывает на нее край одеяла, поднимаясь с кровати. Она не двигается. Не выдает себя. Дышит ровно и спокойно. Ради эксперимента как-то раз он бродил по квартире часа с три, до рассвета, вернулся в спальню, и она лежала точно так же - недвижимо, рука на животе, одеяло в два слоя сверху, - не успев прикрыть глаза до того, как он ляжет обратно. В этом было какое-то сомнительное удовольствие. Измождать. Даже глагола такого нет, потому что действие такое не предусмотрено физикой. Но он нашел лазейку.
Все его имущество оставалось в гараже. Хром от бесконечной полировки стал отдавать белизной. "Библиотечные книги". На всех его книгах - экслибрис университета, безлимитный подарок Джонни, пропускающего по своему удостоверению в корпус. Спиздить книгу очень легко: между стеллажами засунуть в капюшон толстовки, например, или внутренний карман куртки, или - так они делали в последние годы, когда окончательно оборзели, - просто вынести ее в руках, сделав вид, что очень увлекся чтением. Квартира в Ривербенде отошла к Бену от его брата: брат допился и прыгнул с моста, всплыл к началу купального сезона. Похороны были замороченными, поэтому они снарядили для бумажной работы Алекса, которому, в принципе, было побоку - что есть тот дядя, что нет его, что есть квартира, что ее нет, - но рента стала приятным бонусом. Поцарапанный с одного бока линкольн - он из принципа притерся к столбу, Бен из принципа не стал закрашивать, - перешел к нему по наследству, когда старшие пересели в транспорт попрестижнее. Он отказывался. Автомобили не приносят никакого удовольствия. Они неповоротливы, как беременная женщина. Они, в конце концов, слишком медленно едут. Но семье автомобиль, оказывается, нужен. Семье нужен дом-супермаркет. Женщина, которая спит - или не спит, - на другой стороне кровати. Это вообще нелогично. Если спишь - почему бы не придвинуться ближе. Если не спишь - давай поговорим. Или еще что-нибудь. Но это время зарезервировано для сна. В него - он понял, - нельзя заниматься чем-то другим. Поэтому ночью особенно тяжело. В ночные из него льется яд. Он открывает рот над пультом и не может заткнуть этот поток до шести. Барнс, по слухам, в это время запрещает жене включать радио под угрозой чуть ли не мучительной смерти. Но зарплата стабильна. Выговоры достаточно редки. Поэтому он еще не уволился. По статистике - хуй знает, кто ее сообразил, - чаще всего на волну подключаются за рулем. Безостановочный пиздеж помогает им не вырубиться. Ему вообще-то тоже. Как-то раз он отработал три подряд и пиздел всю ночь Харпер в ухо. Пытался приставать. Вообще не пьяный. Ну, немного. Больше все-таки уебанный. Что-то про свободу воли. Про рабство, которое хорошо, что отменили, потому что это же, блядь, абсурд - представь себе, если бы ты была черная, а я был белый... блядь, нет, не представляй, спи, Харпер, ну пожалуйста, дай мне разочек, ну что ей будет-то из-за этого,  как будто бы... Если она откусит мне член, ты будешь только рада, ну, я знаю, кстати, ты в курсе, что Эллиот Смит как-то раз пытался убить себя, но упал на дерево, если бы ты упала на дерево, то, Харпер... блядь, это очень важно, послушай, не спи, - это же ебаный символизм какой-то, - на какое дерево ты бы упала?
Они выезжают на Паллизер драйв, дальше по Четырнадцатой через мост мимо Линкольн парка, подольше, потому что ему нужно продышаться в окно. Тоже, пожалуйста. Как можно курить в окно? Это же пиздец неудобно. Он вроде как пропускает мимо ушей агрессивный пассаж и мрачно мнет в пальцах сигаретный фильтр, прибавляя в скорости. Как он может ее угробить. Предположим, даже если он может ее угробить. Предположим, он ее угробит. Как она может представить, что он может ее угробить. Это же непредставляемо. Любая смерть - он в курсе, - это непредставляемо. И как можно, например, за это ответить. Ему становится смешно. Вот же, блядь. Не трогай эту вазу... она разобьется... ты сейчас уронишь, держи, блядь, не лезь, это не твое. Это тоже не твое. И это не твое. Не трогай ради бога, просто, блядь, ну, сядь на руки и сиди себе. Это все-таки твой дом, будь добр, позаботься о его сохранности. Он не глядя тычет в магнитолу: с припева врубаются Слэйвз. Диск сто двадцать семь. Дальше, стало быть, мисфитс и еще какое-то грязное дерьмо. Вполне соответствует моменту.
Ты уже мертв, это не так уж и плохо... не та-а-ак ли-и-и... Взбоддриисьь, Лондонннн! Если она сейчас скажет, что, допустим, слишком громко, то он, допустим, начнет еще и петь. Сарси Трейл. Он бы срезал через Бомонт, но это, скорее всего, чревато. Как же все, блядь, безразлично. Просто удивительно. Помада еще эта. Зачем тебе помада-то. Настолько оно мерзко или как? Как к этому относиться-то? Как вообще к этому всему относиться? Они обнищали. В головах - блевотина, остатки вчерашнего ужина и мокрая сажа. Когда костер занимался, ему хотелось кричать. Соседи из уважения к чужому горю и облегчения от того, что оно обошло их дома стороной, простили бы. Уоллис скорее всего испугалась бы и начала истерику, но это легко исправить. Она, кажется, единственная в квартале, кто успокаивается, когда он рядом. Почему-то он этого не сделал, и теперь крик переварил себя сам. Осталось вялое и тяжкое. Ленивое. Местами даже сонное. Он трет запястьем лоб, снова жмет на педаль, но сбавляет, поймав на себе красноречивый взгляд.
В Арбор Лейк так пристойно и чисто, что у него начинает ныть в челюсти. Он закуривает вторую. В свете фар - благостный стриженный можжевельник и поребрик, уложенный до того тесно, что кажется сплошной продольной линией. Поганый свежий воздух. Это не урбанистический нигилизм - он действительно здесь какой-то поганый. Дело, может быть, в поделенном на части между резидентами и проданном под проценты и членство озере - каждому по луже. Или в том, что от каждого дома несет своим освежителем воздуха, вся эта мразь смешивается и оседает на капоте, как глиттер. Каждый раз, выезжая отсюда - она говорила, чтобы он не смел, но из раза в раз он все равно останавливался в конце улицы, каждый следующий день - чуть ближе, на шаг, как будто они - два пидора в черном гетто, блядь, что за цирк уродов, Харпер? - Я же сказала. Мама увидит... - ему приходилось мыть мотоцикл, и мразь эта отходила слоями, как воск. Престиж. Деньги. Как же от них несет, если им надо столько освежителей.
Он резко тормозит, линкольн чуть взвизгивает. В соседнем доме тут же зажигается параноидальный кухонный свет. Проснувшаяся Уоллис начинает рев. Алекс выбирается из машины, потягивается, щурясь сквозь дым в завешенные тошнотными занавесочками окна, потирает лицо, оглушительно зевает и отпирает дверь перед Харпер, вытаскивая ее наружу за локоть. Ебучий дебютный Джо Страммер звучит здесь особенно приятно.
Он запрокидывает голову, с пару секунд покачивает ей в такт, прикрыв глаза. Миролюбивые причесанные крысы в своих свежих постелях ворочаются от горелой вони. Они перебудят весь квартал. Слава богу. - Миссис Льюис, - орет он, приложив ладонь ко рту. - Мистер Льюис, это я, Алекс, и моя жена... ваша дочь... миссис Льюис! Выходите, мы приехали в гости!

0

16

Харпер пьянеет за считанные минуты. В конце концов, она так давно не пила. В конце концов, она ничего не ела с самого утра. Ей становится ещё страннее, чем до этого, и большую часть дороги она с каким-то недоумением наблюдает за потоком мыслей: ленивым, бурным, сбивчивым, с порогами, как только что спустившаяся с гор река, впавшая в реку пошире и повальяжнее. Воды смешиваются. Поэтому она молчит. Алекс тоже молчит. Музыка громкая, но не будит Уоллис - и ладно; впрочем, учитывая, чья она дочь - будет спокойно спать и под какой-нибудь каскадиан блэк метал, ей не привыкать к громким звукам. Ей, Харпер, музыка даже неплохо ложится на мысли... к тому же, можно не пытаться поддержать разговор (как будто у них бывали нормальные разговоры после рождения дочери) - громко же, и Харпер не уверена, что из её рта может выйти что-то связное, если честно. Очень странно - поэтому она молча смотрит в окно большую часть дороги, расслабленно растёкшись в кресле.
Кажется, в пути её незаметно сморило - всё-таки не спала ночь, наплакалась и напилась к тому же, - потому что в какой-то момент машина резко дёргается и она открывает глаза в знакомых местах. Слишком знакомых - выжженных клеймом на сетчатке её глаз. Харпер широко распахивает глаза и мгновенно выпрямляется на месте: её охватывает паника, почти животный ужас. Только не дом её родителей. Что угодно, только, Господи, пожалуйста, только не сюда. Господи, пожалуйста, пусть ей это снится. Ну пожалуйста. Пожалуйста, она же всегда была хорошей, Господи, за что. Господи, Алекс, за что, зачем именно сейчас, Алекс, я что угодно сделаю, я буду идеальной, я тебе до гроба и слова против не скажу, я буду в ноги тебе стелиться, давай, я не знаю, я подожгу всё, что тебе не нравится, я сама оболью бензином крыльцо нашего дома, только давай уедем отсюда, умоляю. Орущая благим матом Уоллис всё же ясно даёт понять, что это никакой не сон, а самая что ни есть кошмарная реальность. Харпер едва успеет потянуться с утешениями к дочери между сиденьями и вместо игрушки всунуть ей в руки кардиган - пусть отрывает остальные пуговицы, - как её грубо хватают за локоть и выволакивают из машины.
- Блядь, Алекс, ты что творишь, мне же больно, - Харпер спотыкается, ноги в туфлях на каблуках неловко подворачиваются, и ей приходится ухватиться обеими руками за его плечо, чтобы устоять и вернуть относительное равновесие. Алекс беснуется. Она выпрямляется и с ужасом оглядывается - в соседних домах одно за другим загораются окна. Где-то надсадно надрывается собака - это шавка ближайшей подруги миссис Льюис, престарелой мисс Андерсон. Наверняка старуха уже припала к щели между занавесками у себя в гостиной. Наверняка они все уже столпились у окон: такое шоу нельзя пропускать. Наконец-то, скажут они, непутёвый муженёк Харпер показал себя во всей красе, посмотрите-ка. Она вспоминает вдруг, как впервые позволила ему припарковать мотоцикл на подъездной дорожке дома Льюисов - дорожка была чище, чем его холёная ямаха. Было начало ноября и Харпер привела его на семейный ужин - знакомиться с родителями. Она заставила его надеть белую рубашку, а сама прятала едва наметившийся живот под рыбацким свитером сливочного цвета. Вот, сказала она, знакомьтесь - это Алекс, и мы решили пожениться. Поставила их перед фактом, и Алекс весь вечер изнемогал под двумя парами льдисто-голубых глаз Льюисов. На самом деле, самое страшное - это Элис, потому что Тревор, в целом хороший, простой добрый парень, намертво припечатан каблуком жены к персидскому ковру в гостиной. Как скажет Элис - так и будет. И вот Элис говорит: чем ты занимаешься, Алекс? Кто твои родители, Алекс? Какое у тебя образование, Алекс? А где вы познакомились, Алекс? И Харпер наблюдает, как деревенеет лицо Алекса, и незаметно пинает его под столом, когда он слишком откровенно подавляет зевоту, и вежливо улыбается через стол. Мы познакомились на университетской вечеринке, мама (в грязном прокуренном баре, мама, одна мысль о котором заставила бы тебя перекреститься и захотеть помыться, и я, мама, первая к нему подошла, потому что приличные девушки никогда не делают первый шаг и смиренно ждут, когда на них обратят внимание - о, мама, не сомневайся, я заставила его обратить на себя внимание, и я, мама, первая поцеловала его в толпе через десять минут после знакомства, в пьяной толпе, когда его руки лежали совсем не там, где положено лежать рукам приличных юношей, с которыми ты меня регулярно знакомишь, а ещё через двадцать минут я отсосала ему в туалете - потому что мне так захотелось, мама, потому что я его хотела, мама, потому что я всегда его хочу, мама, и теперь я жду ребёнка, которого зачали, пока ты думала, что я сравниваю горных птиц со взятым в библиотеке справочником). О, что это был за вечер. Почти такой же невыносимый, как все остальные вечера. Но она терпела и продолжала пинать Алекса под столом, когда его начинало нести, потому что она хорошая дочь и у них хорошая семья. Нормальная. Уважаемая.
На втором этаже, в спальне четы Льюисов, загорается свет, и в освещённой раме появляется силуэт Элис - Харпер цепенеет и судорожно хватает ртом воздух. Далее свет загорается в коридоре, на лестнице - она видит отблески в окнах. Освещается стеклянная входная дверь. Поворачивается дверная ручка. Харпер в точности знает, какими сейчас выйдут родители: Тревор во фланелевой клетчатой пижаме - они все у него одинаковые, на носу поблёскивают очки в аккуратной золотой оправе, он строен и подтянут в свои годы, потому что занимается плаванием и каждые выходные играет в гольф с друзьями; Элис в длинной, до пят, вышитой ночной рубахе - не хватает только викторианского разреза на животе для выполнения супружеских обязанностей, потому что к чему они, супружеские обязанности, если детей уже не получится - она подарила дочери перед свадьбой несколько точно таких же рубах, Харпер вежливо их приняла и убрала на самую верхнюю и дальнюю полку шкафа, - на плечи накинут тяжёлый халат, на ногах мягкие домашние туфли, на волосах сетка - она завивается на ночь. Ей не нужно закрывать глаза, чтобы представить родителей - потому что они всегда маячат где-то в углу её сознания, ежечасно всплывают уведомлениями в её мобильнике. Она хотела бы их забыть, если бы могла, но как стряхнёшь с себя то, чем обросла надёжнее, чем плесенью и ржавчиной?
Взволнованные сонные Льюисы появляются на пороге, точно такие же, как она и представляла, и Харпер вдруг вспоминает давешний разговор с матерью: ты слишком мало внимания уделяешь семье, Харпер - и начинает громко неудержимо хохотать, до слёз, уткнувшись лицом в плечо Алекса.
- Привет, пап, мам... - сквозь смех. Это я-то уделяю мало времени семье? Да я, блядь, только и делаю, что думаю о семье. Я, блядь, никак не могу вытравить вас из головы, ваш проклятый образ жизни, въевшийся в меня до мозга костей, я, блядь, почему-то до сих пор думаю, что вы в любой момент придёте и уложите меня спать или спросите, как оценки, или прочтёте нотации о Боге и сексе до брака и женской нечистоте - это я-то слишком мало думаю о семье? Я только и думаю, что Алекс, Алекс, Алекс, как бы не потерять Алекса, потому что ему плохо со мной. Я только и думаю, что Уоллис, Уоллис, Уоллис, потому что не хочу, чтобы она выросла такой же, как вы вырастили меня. Потому что я не хочу, чтобы она думала о себе со стыдом, а обо мне с ужасом, когда подрастёт. Это я-то мало думаю о семье и много об академической карьере... ну, конечно... Харпер утирает слёзы, как-то странно всхлипывает - не поймёшь, смеётся или плачет, её плечи дрожат, ноги подкашиваются, она цепляется за локоть Алекса и старается смотреть прямо в лицо матери. - Мы тут мимо проезжали, и Алекс решил к вам заглянуть... простите, что разбудили... - оглядывается кругом и давится очередным приступом смеха, - весь квартал.

0

17

- Я бы упал на алюминиевое.
Ты слышала, Харпер?
Что значит "мне нельзя"? На похоронах он все-таки побывал. Его принудили одеться по-человечески. Вести себя пристойно. Хлеще любого Арбор Лейка. Бен и Пит в малолетстве были очень дружны - поступили в один университет, ухаживали за Молли вдвоем, сообща. Победил тот, на кого всплыло меньше компромата. Пит запил через пару лет после их свадьбы. До того, вероятно, держался. Тем более что общим компромиссным решением было отдать ему единственное пустое место, оставшееся в доме - среднее имя их будущего ребенка. Это ненадолго примирило Пита с реальностью. Он уехал на перепрофилирование в Штаты, вернулся таким синим, что даже желтым: как можно было за такой короткий срок допиться до гепатита, Алекс гадает до сих пор. Так, из профессионального интереса. Похороны стали соревнованием по приосаниванию. Родственников оказалось неожиданно много. Выражали сочувствие касательно стремительного изничтожения рода. Это что, блядь, Шекспир, что ли? Тщательно намыливали руки. Пили мало - из стремления показаться приличными людьми, хотя хотели больше - из жадности. А мы зарабатываем вот сколько. Ах вот сколько, а мы вот вот столько. Ах, вот вы сколько зарабатываете. Ну что ж, желаем вам, чтобы ваш бизнес прогорел, нефть свернулась, газ взорвался на хуй где-нибудь на перегоне, офис сгорел от случайно брошенного мимо урны окурка, а дети ваши умерли в страшных муках необразованными и уродливыми. И пидорасами к тому же. Приятно было увидеться (целуются трижды, едва касаясь губами щеки, чтобы, не дай бог, не заразиться некрасотой, нищетой и мелочностью). Он бродил среди надгробий, как идиот. Льюисы были приглашены и явились при параде. Когда Бен кидал землю поверх крышки гроба, Льюис-мать смотрела на его руку с таким лицом, что ему хотелось столкнуть ее в могилу. Потом мельком оглядела собственные ногти. Как бы не запачкаться. Он-то умер, а нам еще жить. А как жить с грязными ногтями?
Сегодня праздничный день, буквально - благодарения. Харпер не в себе уже час и сорок две минуты. Примерно. Это шерри-бренди, пойло для девятилетних, но много ли ей надо. Льюисы готовы к аудиенции. Льюисы - при полном параде. Он держит Харпер очень крепко, от его пальцев останутся пятна. Так из года в год они держат снова и снова приведенных на плаху, с той мерой нежности, которая позволяет сохранить спокойствие, чтобы арестант не вырубился на последних шагах к гильотине. Или какой-нибудь еще более уебищной штучке, дарующей смерть. Вроде собственных родителей. Все закономерно. Он сплевывает на асфальт и снова задирает голову, уставившись на открывающуюся дверь с какой-то неприкрытой, даже непристойной гордостью. Они называют это "наглостью", но ему нравится слово "гордость". "Они". На студенческих пьянках, на которые он имел честь быть приглашенным из-за того, что мог прочесть на память около трех десятков любимых стихотворений и здоровенный кусок из пятой книги "Потерянного рая", особенно поднабравшись, он начинал любые разговоры с этого "они", не особенно, впрочем, понимая, кто конкретно эти "они" и почему он так их ненавидит. "Они" никогда ни хуя не понимают, "они" всегда заведомо неправы, потому что "они" пекутся исключительно о взаимном и продольном облизывании, желательно, чтобы оно продолжалось до конца "их" жизни, потому что это о, как важно, что скажут о тебе, когда ты уже начал подтухать, "они" не дают вам права голоса, "они" накрывают мусорный пакет, стоящий посреди комнаты, пакетом подарочным, чтобы выглядело пристойно, и поливают сверху духами - у вас посреди комнаты мусорный пакет, блядь, его нужно выкинуть, это... сука... негигиенично, - "они" смотрят в ваше лицо и делают выводы, "они" смотрят на вашу обувь, "они" это выдумали - смотреть на обувь и делать выводы, "они" держат вас в руках, и это, блядь, просто какой-то... "Они" - родители его жены, "они" - его родители тоже, "они" - это каждый от Трюдо до человека, который смотрит в зеркало дольше трех минут, "они" - кто ходит мимо пожарища, кто, услышав про Оукридж по радио, расплывается в довольной улыбке, что на сегодня пронесло. Он придерживает ее за талию. Она - не "они". Это удивительная хуйня, но этого как-то можно избежать. Она чуть не сдохла в этом болоте. Все ее платьица, все ее кофточки, все ее сумочки, все ее книжечки, но она - не "они". Вместе с омерзением он давится чем-то мягким. Невнятным. Отдаленно напоминающим чувство, с которым он ждал ее звонка когда-то, не совсем понимая, позвонит она все-таки или нет. Ей было восемнадцать. В эти шифоново-цветочные восемнадцать она уничтожила его в любом смысле. "Они" так любят делать выводы, поэтому он выводов не делает никогда. Вообще никогда.
- Добрый вечер, - он вяло взмахивает рукой и вовремя дергает на себя Харпер, у которой необыкновенно разъезжаются ноги. Просто необыкновенно; в попытке обнаружить удобную позу он подхватывает ее под колено, крепко держит за бедро, прижимая к себе. Это охуенное злодейское кино. Происходит здесь. Буквально блокбастер. Вступает Игги: проникни в меня, проникни в меня. Он снова издает какой-то глупый, но громкий смешок - в такт захлебывающейся смехом и слезами жене. - Мы, собственно, проезжали мимо... Мимо! - поясняет он для соседки, выглядывающей из окна, чуть громче. Она выглядит глуховатой. - И решили заехать, знаете, проведать. Мне надо вам кое-что сказать... Харпер, детка, пошли к маме с папой, - Харпер не пойдет. Он в курсе. Он бы тоже не пошел. Но раз уж такое дело - проезжали мимо... Он кривит ртом и неудобно поднимает ее на руки, пару раз чуть тряхнув, чтобы было не так тяжело. Теперь ее слишком много. Его немного ведет, ее бедро трется о его ногу. Вот же, блядь, какая незадача. - Извините. Ради бога. О, блядь, Харпер. Секундочку, - Алекс тяжело разворачивается к машине и усаживает ее на капот, толкает чуть дальше, пристраивается между ее ног, чтобы коротко, но многообещающе коснуться губ. С тем он разворачивается обратно, уложив ладони на ее щиколотки. Пускай наблюдает звезды. На хуй не надо это - все эти разговоры. Она устала. Ладонь выше - ладонь ниже. Он гладит ее ноги синхронным движением обеих рук, лицо его приобретает крайне сосредоточенное выражение, буквально как у человека, который бьется над решением какой-то важной феноменологической задачи. - Сегодня был сложный день, - наконец глубокомысленно изрекает он. - Мы и правда устали. Знаете, усталость снимается хорошим сексом. Вот потрахаешься качественно - и сразу какая-то благодать. Ну, я думаю, вы в курсе. Вообще, с мальчиками бывает поинтереснее, но все-таки Харпер я ни на кого не променяю. Она, бывает, такое выделывает, что я даже работать не могу - все о ней думаю. Хорошо, все-таки, что мы поженились. Спасибо вам, миссис Льюис... мистер Льюис... за ваше благословение. Я бы, блядь, знаете... - он тоскливо оглядывает свежий газон, кусок ухоженного патио, выглядывающий из-за забора, ровный ряд низких кружевных фонарей, ни один из которых не пережил бы ночь, когда он возвращается домой не в настроении. - Сжег бы вот это все на хуй. Я бы и вас сжег, если честно. Мы сегодня, видите, грязные все, и Уолл тоже, сожгли кучу ненужных вещей. Я понял тут недавно, что сжигать ненужные вещи - это лучшее, что можно с ними сделать. Сажа - хорошее удобрение. Ну, вы знаете, миссис Льюис, у вас такой... сад, - он дергает левой бровью и роется в карманах. Зажигалку бы найти. Свет зажигается попеременно - даже в дальних домах. - Вы уничтожили ее, слышите, мистер, миссис Льюис. Вы ее чуть не убили, блядь. Невозможно жить без ебаного воздуха, - Алекс неопределенно делает рукой, прикуривает и выпускает дым через нос, глубокомысленно уставившись в сетку на голове Льюис. Как у манекенов. Натурально. Совсем недавно видел в торговом центре. - Я вот вам что скажу. Вы ей больше не звоните, ладно? Мы к вам больше не приедем. Никогда. Я ей распоряжаюсь. Понимаете? Так работает брак. Она - моя жена, а не ваша дочь, - он лезет ладонью ей под юбку, щипает бедро, тут же оглаживает сверху. Ладонь прет еще выше, пока не встречая сопротивления. Тон его успокаивает. Так разговаривают, вероятно, с детьми-олигофренами к концу рабочего дня: чуть устало от объяснения очевидных вещей. - Жена. А не дочь. Вы усваиваете вообще? Вам это понятно? Если я еще раз увижу, что вы пытаетесь запихнуть что-то ей в голову, я... ну, убью ее. Я убью их обеих. Вы же видите меня. Мне давно уже место в тюрьме, вы знаете, миссис Льюис... - он доверительно кивает ей, улыбаясь обезоруживающе, как полицейскому. - Да ладно вам, я же слышал. Вы не беспокойтесь, я не обижаюсь. Все хорошо. Просто давайте договоримся, ладно?

0

18

Харпер никак не может прекратить смеяться, как перед этим не могла прекратить плакать. Когда-то этим вечером. Это очень, очень долгий вечер. Это всё-таки истерика. До чего ты меня довёл, Алекс. Господи, как это смешно. Как это абсурдно. Её сгибает от хохота пополам, ноги никак не хотят стоять как положено, и она неловко цепляется за локоть Алекса, впивается ногтями в его плечо, обвивает руками его шею, мажет помадой его челюсть и ухо и собственную щёку, когда он пытается поднять её на руки, взмахивает ногой в воздухе и роняет туфлю, когда хочет вывернуться из его рук и встать обратно на асфальт.
- Никуда я не пойду, А... Алекс... бля, я никуда не пойду, не вздумай даже, ты меня понял, Алекс, не надо... мне и тут хорошо. Ты иди, если хочешь, а я тут... мам, прости, что-то я, кажется... устала... - захлёбывается хохотом и ложится облегчённо спиной на тёплый капот, поворачивает мокрое лицо к остолбеневшим на пороге родителям, запрокидывает голову и машет рукой миссис Андерсон, уже вывалившейся на своё увитое глициниями крыльцо: мерзкий старухин пудель рвётся с поводка и захлёбывается визгливым лаем на весь район; вытягивает руки над головой - к звёздам, к фонарям, к макушкам деревьев - очень ровным, здесь всё как под линейку, не считая садовых цветов, потому что не отрежешь же им цветущие головы - потому она и ненавидит букеты: букеты похожи на офицерские похороны; кладёт ладонь на лоб, смотрит сквозь растопыренные пальцы. Фонари и звёзды кружатся над головой. Волосы разметались по капоту и липнут к щекам, юбка стараниями Алекса сбилась почти до талии, но она не против, пусть трогает, где хочет - её успокаивают его руки, всегда успокаивали - кажется, его это тоже успокаивает. Она знает, что она не одна. С ним ей не так страшно. Она на секунду было испугалась поначалу, что он её здесь оставит и уедет вместе с Уоллис, но нет... Слёзы стекают к уголкам рта и на полированный металл капота. Она смеётся так, что не хватает воздуха и начинают болеть скулы и живот, когда представляет, как всё это выглядит со стороны. - О, Алекс... - она кое-как усаживается на скользком капоте и пальцами голой ноги спихивает с пятки вторую туфлю - туфля поддаётся только с третьей попытки, потому что приклеилась к ноге на запёкшуюся кровь, но Харпер упрямее, поэтому туфля со стуком валится Алексу под ноги. - Ненавижу сраные каблуки... - бормочет под нос, облегчённо вытягивая ноги, и обнимает мужа сзади за талию, целует его в лопатку и кладёт подбородок на плечо. Ей он никогда таких слов не говорил... сколько ещё сегодня произойдёт того, что не происходило никогда? Что, если они исчерпают лимит этих никогда? Что, если это всё только для сегодня? Харпер, не прибегая к помощи рук, вытирает мокрые щёки о его плечо, остатки помады отпечатываются там же, на футболке. Современное искусство. Шмыгает по-детски носом, кое-как переведя дух. Не думает она о семье... ну вот и, собственно, вся семья в сборе, для семейного разговора. Все должны быть довольны.
- Харпер, бери Уоллис и иди сюда. Это неприемлемо - ты только посмотри на себя, у тебя же дочь. Я сейчас вызову полицию, - к миссис Льюис наконец возвращается дар речи, и голос её ровен, как всегда, и холоден, как всегда, и мучительно-ласков, потому что она говорит с ней как с пятилетним ребёнком, и взгляд её почти заставляет Харпер чувствовать себя кроликом перед удавом, как всегда. Но не в этот раз - в этот раз она прячется за спиной Алекса и её глаза застелены слезами. Сказать по правде, всё кругом расплывается и едет в сторону, и она никак не может сфокусировать взгляд в одной точке. Наверное, и не нужно. Наверное, оно и к лучшему. Голова очень сладко кружится - в любом случае.
- Я не пойду, - Харпер мотает головой и крепче прижимается к Алексу. - Ты слышала, что он сказал? Я с ним, и никуда я больше не пойду, - у неё захватывает дух от собственной смелости и она снова начинает нервно смеяться. - Алекс, поехали... - обдаёт его ухо жарким дыханием, - Алекс, спасибо тебе, я всё поняла, но давай уедем отсюда прямо сейчас, пожалуйста. Куда захочешь... я не могу тут находиться, я просто не могу, ты же видишь. Пожалуйста, я очень прошу. Хватит.
- Харпер, - Элис кивает мужу и решительно направляется к машине - полы её халата грозно вздымаются на ходу, подол сорочки волочится по дорожке, но это не важно, дорожка-то стерильная. Смотрите-ка, Элис Льюис впервые в жизни плюнула на приличия. Мам, ну соседи же смотрят, ну ты что, завтра же во всех гостиных района будут обсуждать недостойное поведение твоей дочери и её мужа - особенно, конечно, сладко им будет упоминать её задранную юбку на капоте старого "линкольна" и его руки на её бёдрах, и каждое сказанное слово уже надёжно отпечаталось у них в подкорке, чтобы быть воспроизведённым, пока заваривается чай, пока крошится на колени печенье; будь выше этого, не приплетай себя в эту и без того безобразную историю... все подрастающие девушки в Арбор Лейк завтра вздохнут с облегчением, когда узнают, что Харпер Брук, в девичестве Льюис, совсем не идеальная. Вообще. Никогда такой не была. И перестанут её ненавидеть. От этого всё-таки немного легче.
Харпер перехватывает взгляд матери, моментально соображает, что к чему, и с невиданной ловкостью перекидывает ногу мимо спины мужа, соскальзывает с капота и, придерживаясь за крышу "линкольна", в мгновение ока добирается до задней двери. Там, где Уоллис отрывает пуговицы от злосчастного кардигана. Харпер поворачивается прямо к матери, загораживая дочь, и для устойчивости опирается руками на стекло по бокам от себя, наклоняет голову - из глаз капает прямо на асфальт у её ног, тяжело и влажно, но ей уже не смешно, и она смотрит на мать исподлобья, сквозь упавшие на лицо растрёпанные волосы, едва не рыча:
- О, нет, мама, Уоллис ты не тронешь. Только через мой труп. Только посмей к ней подойти - я тебя уничтожу, ты поняла? - почти как мужу какое-то время назад, но ему она говорила, потому что боялась, что он будет пить за рулём, миссис Льюис же опасна всегда: каждая лишняя секунда рядом с Элис Льюис отравляет воздух, сворачивает кровь, во рту появляется мерзкий сладковатый привкус и слюна густеет - хочется немедленно сплюнуть прямо под эти расшитые шёлком туфли. Как только цветы не вянут в одном её присутствии. - Я тебя голыми руками придушу, я клянусь, я тебе во сне глотку перережу, если ты хоть на шаг ещё подойдёшь. Её ты у меня на заберёшь. Меня ты отравила, но дочь мою трогать не смей. Ты меня поняла? Ты поняла меня? - тяжело выдыхает, её снова трясёт, только теперь, кажется, от ярости. Она бросает быстрый взгляд на замершего позади матери отца, - Пап, останови её, я серьёзно. - Ей жалко Тревора, но его уже не спасти, а у Уоллис ещё есть шанс. Может быть, даже у неё, Харпер, есть шанс. За два года миссис Льюис удалось взять внучку на руки только пару раз - там, в той тошнотворной мокрой палате, когда Харпер не могла встать и отобрать её. Потом, на всех семейных ужинах, она сама не выпускала дочери из рук - на всякий случай. Ей жалко Тревора, искренне - несколько раз она даже заглядывала к нему на обеденный перерыв в суде вместе с Уоллис: когда рядом нет жены, он нормальный парень, и до смерти любит и детей, и внуков, это правда; мать ей совершенно не жалко. - Посмотри, что ты со всеми нами сделала, мама, как ты можешь спокойно спать по ночам, тебе разве не сты... - миссис Льюис размахивается и на полуслове бьёт её по лицу.
Харпер замолкает, поднимает голову к небу и безудержно хохочет. Снова. У них одинаковые голубые глаза, у матери и дочери, но взгляд Элис сух, трезв и жёсток - в мокрых же плывущих глазах Харпер пляшут огни: не эти безучастные фонари и любопытные окна Арбор Лейк, а погребальный костёр из Оукриджа.

0

19

В одном он спиздел, конечно. Но это не очень важно. Момент красивый. Честный до местоимений. Еще попробуй докопайся, насчет чего конкретно. Может, насчет того, что он не обижается. Да нет, обид он и правда не практикует. Арбор Лейк выйдет из берегов. Он видел утопленников - они распухают, как овсянка в ебаном молоке. Дома распухнут. Вздуются, как диарейные, белые накрахмаленные дома. Никто никем не распоряжается. Все, что у тебя есть - собственное тело и немного времени. Покупаешь себе кусок озера на сэкономленные с нормальной жизни деньги - будь готов, что когда-нибудь оно накроет тебя с головой. Поэтому он не спешит заявлять свои права. На Уоллис. На кухню в доме, на линкольн, оцарапанный с одного бока. Вяло и неспешно его взгляд проходит по Льюису, с головы до ног. Никогда в жизни не видел мужскую пижаму. У них здесь много странных вещей. Как-то раз за одним из ужинов он, абсолютно охуев от скуки и напряжения - если отвлечься, можно проворонить что-нибудь важное, и она опять сделает это лицо, какая-нибудь из них, но если не отвлекаться, то вот эта соусница через три минуты полетит в стену, - железно залип на выдвижном ящике над духовкой. Что там можно хранить. Они полируют серебро. Он в курсе, потому что "полировка" - это знакомое слово. Не приборы, соответственно. Слишком узкий для тарелок. Если поставить туда, ну, какие-нибудь банки, они разлетятся в первую же готовку. К Льюису у него доверия всегда было несколько больше, чем к Льюис, поэтому, когда они с Харпер занялись приготовлением к чаю - к чаю! - он неловко наклонился к нему через стол.
- Это - подогреватель для посуды.
Подогреватель для посуды. Ясно.
На какие отношения можно рассчитывать с людьми, у которых в кухне есть специальная полка, которая подогревает посуду. Он снова щурится в сторону Льюиса, хищно, все еще выпуская дым через нос. По плечам Льюиса проходит неясная дрожь - видимо, ему прохладно. Ах ты сукин сын. Надо было разбить тебе лицо еще в первый вечер. Выдвинуть эту хуйню и хорошенько прогреть, чтобы гематомы были поярче. У него есть с пару мгновений до того, как Льюис поймет, о чем вообще он говорил, и поднимет свой скорбный вой. Есть что-то анатомически уместное в том, как ее рука помещается в его руку. Как будто до этого можно допереть и самостоятельно, потому что это очевидно. Как первобытные люди, или какие-нибудь там еще, вообще обнаружили, что можно засунуть что-то женщине в вагину. Часть своего тела, к тому же. Вот это было, скорее всего, ни хуя себе такое озарение. Все остальное приложно, можно сообразить в процессе. А вот эта хуйня абсолютно удивительна. Он частенько размышляет об этом. Как чувствует себя человек, который только что открыл, как можно обоюдоприятно скоротать с полчаса пизже, чем за чтением книг или сочинением, например, музыки. Ну, и как детей делать, он тоже скорее всего обнаружил, но это побочное. Однажды Молли снарядила его в гости к Питу - он так и не понял, нахуя, вроде как, дружеский визит. Они пошатались по Ривербенду. Пит долго корчился перед маркетом, мучимый, вероятно, моралью и выебонами - в конце концов, Алексу было четырнадцать, а выпить хотелось, - но четырнадцатилетнего Алекса настолько вымотало титаническое похмелье после вчерашнего, что от нервного предложения сделать пару глотков он категорически отказался. Облегчение на лице Пита могло бы, кажется, снабжать электроэнергией пару ближайших кварталов. Он хорошо запомнил, как в магазине винила на Двадцать первой они разошлись в разные углы, немного неловко, как и всегда бывает с людьми, разговаривать с которыми не надо, но принуждают обстоятельства, - и почти одновременно издали почти одинаковый звук, обнаружив в развалах одного и того же Орбисона. Это вот он и запомнил. Пит всегда выглядел, как бюджетная реплика Бена, хотя и был старше на пару минут, и смотреть на него с винилом в руках было странно - Бен вообще, кажется, до сих пор не знает, что такое музыка. Иногда Алекс думал, что Бену неловко за существование собственного брата - кто-нибудь может увидеть его на улице и подумать, что это он, а если Пит на улице, он либо бродит в раздумьях и въебывается в прохожих, либо всрат настолько, что вообще не соображает, где он и что происходит, - но вот этой хуйни в нем все-таки не было. Вот этой. Подвала, например. Он сам собой был подвал, полный аптечных склянок. Оранжево-пластиковые были его глаза. Все свое дерьмо он волок посреди себя, как старьевщик с тележкой. Это было неплохо. Он даже подумал, что они могут стать приятелями. Ну так, общаться время от времени. Ну, перезваниваться раз в год. Короче, если бы они встретились в городе, он поздоровался бы. Скорее всего.
У Пита не было подогревателя посуды. Он подозревает, что и посуду он всю перебил в первую ночь после переезда. Он смотрит в лицо Льюиса уже порядочное время, в лице этом гадливость Бена, припоминающего, что надо заехать на кладбище, какое-то непривычно осторожное, не поддающееся дешифровке волнение Молли, которая как будто боится, что и после смерти он может наворотить хуйни. Льюис респектабелен. Он скрывает это, не прилагая к тому никаких усилий - такое уж воспитание. От этого судорожного движения в его лице Алекса накаляет почти мгновенно. Хуй с ней, с этой Льюис. Хуй с ней. Она - ебаный монстр. Как Харпер разговаривает с отцом, он замечал неоднократно. Льюис безобидна. Она уже минуту хлопает глазами, пытаясь не потерять лицо, но при этом разрулить ситуацию так, чтобы окружающие дома не подумали ничего плохого. Льюис взял на себя ответственность - он так и говорил иногда, "мои дети", "я же, все-таки, отец", - и занимается попустительством. Вот это хлеще, чем самая отъявленная мразота: безразличие. Спокойствие. Если он сейчас трахнет Харпер прямо на капоте, он даже не отвернется.
Пап, останови ее. Он пожимает плечами, лезет в салон, здесь - совершенный вакуум, полный чужих беззлобных криков. Совершенная, стерильная безопасность. Детям нужно давать жрать песок, иначе они будут больные, пока не вырастут и не сдохнут. Он тянется к Уоллис, треплет за щеку, зачем-то дергает за руку - таких рук в его ладони поместится штук пять, наверное, - роется под сиденьем, под другим, спокойно и размеренно, наблюдая в окно за узкой спиной Харпер, прижавшейся к стеклу. Не разлетится ли. Если она его выдавит, оно все равно выпадет сплошным листом. Нечего беспокоиться. Бутылка наконец находится под пассажирским, видимо, укатилась на повороте, - он скручивает крышку, проверяет на свет, много ли осталось. Не очень. Ну и ладно. Все, что у тебя есть - собственное тело и немного времени. Ответственный - разбирайся. Это ее момент. Хуле лезть-то, собственно. Для него сегодня горели ее книги. Теперь надо бы и ей сделать какой-нибудь подарок.
Он вываливается из салона аккурат в тот момент, когда Льюис замахивается - коротко, быстро, он никогда не видел, чтобы так били по лицу. Как будто это отработанный, почти механический жест. Да ведь это же несправедливо, блядь. Да ведь это. Да блядь. Да почему? За что?
Он бьет бутылку о ближайший фонарь. Льюис-отец срывается с места, но он быстрее и ближе, рука его - на загривке Льюис-матери, лицом к лицу. Даже страх на ней выглядит брезгливо. Какая чушь, блядь. Что за шапито-шоу. Краем глаза он контролирует Льюиса: он замер чуть поодаль, выражения не разобрать. Он приоткрывает рот, раздумывая. Пускай принюхается хорошенько. Чтобы были поводы для сплетен. Он трезв. Совершенно. Скорость отошла минут с сорок назад, зрачки пришли в норму. Порезался о бутылку. Ну и слава богу. - Ты старая, - медленно и тихо говорит он, придвинувшись еще ближе. Еще чуть-чуть, и он коснется носом ее щеки. - Ты уродливая. Ты, - он протягивает руку к ее груди, она инстинктивно отшатывается, но он все равно кладет ладонь сверху. - Ты скучная, Льюис. Возьми, блядь, ответственность. Умирай здесь одна. Ладно?
Еще с пару мгновений он пялится в ее лицо, резко и по-льюисовски брезгливо одергивает руку, утирает ее о джинсы. Насильно вталкивает в ее ладонь бутылку, заставляет сжать пальцы. - Посади ее в саду, - он разворачивается к Харпер, обнимает ее за плечи и открывает перед ней заднюю дверь. - Уолл, помаши бабушке ручкой... Вот так, - напоследок Алекс обозревает квартал, едва ли фокусируясь на чем-то конкретно. Публика повыходила в партер. Битое стекло смотрится здесь сносно. Льюис все еще держит в руках свой заслуженный букет - нельзя же бросать его прямо на тротуаре. - Спокойной ночи.

0

20

Её никогда не били. Вообще никогда. Даже в детстве не шлёпали. И не повышали голоса. У миссис Льюис другие методы наказания - изощрённее. Оставить ревущую трёхлетнюю Харпер одну на детской площадке на час - никуда она не денется, соседи присмотрят, в конце концов - сходить пока в магазин или на чай к Андерсон - и вернуться к уже успокоившейся икающей от слёз дочери, погладить по светлой голове, поймать доверчиво тянущиеся к ней руки. Прости, мама. Это, кажется, едва не первые её слова. Прости, мама. Не знаю, что я сделала не так, но прости, пожалуйста. Ты меня разочаровала, Харпер, я больше не хочу с тобой разговаривать - и с семилетней Харпер до вечера никто в доме не разговаривает. Братья в школе, отец на работе - но красноречивый взгляд миссис Льюис с порога затыкает их на полуслове, и Харпер тихо сидит на своём месте за ужином, пока все разговаривают так, будто её вообще не существует. Что она сделала, Элис? Элис молча кивает на осколки вазы на ковре. Она специально их не убирает - в назидание. Харпер тоже запрещено их убирать - она сразу метнулась в чулан за совком и веником, но Элис запретила ей убирать. Пусть все знают, что ты лезешь, куда не положено. Ночью они исчезнут сами, и утром всё будет по-прежнему - Харпер остаётся только терпеть. Она терпит. Далее: десятилетняя Харпер задерживается после школы, ну, загулялась с подружками - они битых полчаса разглядывали рыбок в зоомагазине, потому что родители Джесс пообещали ей аквариум на день рождения и предложили выбрать всё самой. Харпер с порога натыкается на ледяной взгляд. Она и опоздала-то всего минут на сорок... где ты была, Харпер? Харпер объясняет. Я ждала тебя, Харпер. Я волновалась, Харпер. Следующую неделю Харпер выходит из комнаты только на ужин, когда все в сборе. Миссис Льюис в приподнятом настроении и даже ласковее, чем обычно. Миссис Льюис позвонила в школу и сказала, что у Харпер ветрянка. Заразно, сами понимаете, так что предупредите детей, чтобы не навещали. Никто же не станет проверять, что Харпер переболела ветрянкой в пять, летом, когда они были в отпуске в Ниагара-фолс. Никакого телефона, естественно, никакого телевизора. В окна тоже желательно не смотреть. Пока миссис Льюис возится на кухне, Харпер тайком вытаскивает несколько книг из комнаты Стива, потому что все свои перечитала на три раза. Потом она их положит обратно - Стив даже не заметит пропажи. Далее: Харпер тринадцать и она получила B+ за тест по истории - перепутала даты в ответе, ошиблась на год, мелочь. Но это не А и даже не А-, и Харпер мысленно сжимается от ужаса, когда демонстрирует матери тест - она уже знает, что ей будет за это. Миссис Льюис спокойно ядовито улыбается - я думала, ты умная девочка, Харпер, я хотела на следующей неделе сходить с тобой в окружную библиотеку, чтобы договориться, чтобы тебя записали наравне со старшими, а ты... На следующий день Харпер добивается у учителя права пересдать тест: но зачем, Харпер, это же никак не повлияет на оценку в аттестате, ты же и так отличница, - нет, мистер Саймон, пожалуйста, позвольте мне переписать. Она пишет все оставшиеся три варианта на твёрдые А+ и приносит их матери. Далее: где ты, Харпер? Почему ты не ответила на звонок, Харпер? Во сколько заканчивается дополнительная литература, Харпер? Ты что, накрасила ногти, Харпер? Ты знаешь, кто красит ногти в четырнадцать, где они потом все оказываются? Позвони, как будешь дома, Харпер. Куда вы ходили с Эмили, Харпер? Кто тебе звонил, Харпер? И Харпер заводит дневник.
Но её не били. Вообще никогда. До этого момента. Харпер торжествует, её глаза буквально светятся восторгом: наконец-то мать показала себя во всей красе. Во рту солоно - губа разбита. Щека наливается огнём - будет синяк. Пусть будет. Пусть все видят. У Элис, оказывается, тяжёлая рука. Как будто она все эти годы тренировалась, пока отбивала мясо на ужин, и представляла мысленно, как методично разбивает молотком лицо Харпер, как превращает в сплошное живописное месиво голубые глаза, светлые волосы, розовые щёки и крахмальные кружева воротничков дочери, которая, как бы она ни старалась, всё равно не вписывается в Арбор Лейк: да, платья, да, косы, да, безукоризненно белые гольфы, да, церковь, но всё равно что-то в ней не то, какая-то она слишком живая, не ясная до конца, не прозрачная, не понять, что в этой голове происходит - края торчат, и это раздражает, вот бы их подрезать. Харпер знает, как она с детства раздражала мать. С мальчиками никогда не было таких проблем - они же мальчики, им можно вырасти личностями. В пределах разумного. Прости, мама, я виновата. Не знаю, за что.
Харпер заливисто хохочет и нетвёрдо шагает к матери, - Алекс, ты видел? Папа, ты видел, какая она на самом деле? Миссис Андерсон, все мистеры и миссис на улице, вы видели?.. Вы все свидетели, посмотрите, какая я, Харпер, дрянь, получила, что заслуживаю, наконец-то, посмотрите, какая Элис праведница - тебе легче теперь, мама? Скажи. Ну, давай, я подставлю другую щёку, давай, мама, вымести всё, что накопилось, скажи, что твоя дочь шлюха, ну, не знаю, что угодно скажи, - Харпер, пошатываясь, шагает к матери, смотрит прямо в её искажённое яростью лицо, и заносит руку для ответного удара, но Алекс грохочет битым стеклом и опережает её. - Не стоит, Алекс, не надо о неё пачкаться, - Харпер понижает голос, кладёт руки на его плечи, сминает футболку, мягко тянет его назад. - Ты же видел, какая она... ну... она всё равно ничего не поймёт. Никто из них не поймёт. Ты ничего в них не изменишь, и я тоже. Пусть гниют себе дальше, - трётся щекой о его плечо, всё ещё смеясь, - вместе со своими садами, и со своим озером, и со своими домами... знаешь, мне их уже даже не жалко, - она как-то ласково пристально смотрит на отца, её голос ровен - фамильная черта, только чуть прерывается от рвущегося наружу смеха, - мне тебя больше не жалко, папа, ты сам её выбрал, её - кивает на мать, - и эту жизнь. Ты не жертва. Жертвы - я, Алекс, Уоллис, Стивен, Эндрю - все дети, потому что у нас не было выбора. Теперь есть. А ты - соучастник, папа. Ты ни разу... ни разу за меня не вступился - и смотри, мне даже не нужно просить мужа, когда мне угрожают, мне даже смотреть на него не нужно. А тебя я просила... Вы никогда не отмоетесь, потому что прогнили изнутри. Вы все. Вы всегда будете вонять. Всегда. Я вас... - думает пару секунд, - я вас презираю, вот что. Всегда презирала. Я вдруг поняла. Я больше к вам не приеду, это правда, Алекс прав. И Уоллис тоже. Не ждите на обед в субботу.
В машине она отстёгивает Уоллис от детского кресла, перетаскивает к себе на колени и сворачивается вместе с ней в уголке сиденья - гладит и целует беспорядочно в висок, в лоб, в макушку. Уоллис тянет руки и хватает маленькую жемчужину в ухе Харпер - Харпер зарывается лицом в тёплое плечо дочери, её голос охрип и сел от смеха, их волосы смешиваются в сплошное светлое полотно между горячими лицами и ревущей в салоне музыкой:
- Я тебе обещаю, Уоллис, я никогда не буду, как она, правда, никогда не буду.

0

21

Это было необходимо просто потому, что он любит разрушать. Есть в этом какое-то особенное очарование. Оно дает в голову хлеще, чем любое из известных человечеству химических соединений. Но больше всего по качеству похоже на плохой самопальный мескаль. Или спирт. Спирт - в точности. Развозит с первого глотка и отпускает до того момента, когда они ставят перед лицом эту фарфоровую свою чашку на этом фарфоровом своем блюдце. Ты вроде как пристоен, ты вроде как даже сказал "спасибо", но никто и не догадывается, что ты снова накатываешь прямо за обеденным столом. Прямо перед их надменными еблами. Полиция проезжает мимо, три подряд, воет сирена - но ведь никого не убили, - ты и твои ебаные друзья, вы все вместе идете по тротуару, в легком, не вызывающем подозрения подпитии, вам нет восемнадцати, и это самый что ни на есть жизненный сок, потому что вы злые, наглые и влюбленные, в последний раз вы попадались месяца три назад, и в сумерках не разглядеть ваших лиц. Поэтому они проезжают мимо. Административное правонарушение. После шестой ночи, проведенной в ожидании Бена и запахе крепкого паршивого кофе, он выработал привычку зевать еще на букве "д". Развозит с банки краски, спизженной Джонни из мастерской его матери, первых тактов песни, которую необходимо проорать здесь, сейчас и всем вместе, разбитой витрины обувного, посланного на хуй красного мундира, посланной на хуй его лошади, чьего-нибудь сломанного носа, перекрывает ненадолго и снова возвращается с кассиршей, которая с улыбкой продает бутылку, или гвардией, не поворачивающей в их сторону головы, или нарядом, который вежливо вяжет всех четверых, "позвоните родителям" - это тоже неплохо кружит мозги, Тиму всегда попадает от отца, и это смешно, потому что остальные уже привыкли. Все привыкли. До Далхаузи дороги всего ничего - десять минут, и он не слишком торопится.
Льюис - персонификация ебаного города. Льюис-отец, само собой. Мать - это то, что Калгари натужно изображает из себя, выставляя грудь колесом и выгоняя дворников на улицы в шесть утра. Ему все еще несколько нервно. Он все еще часто дышит - это, и Харпер на заднем сидении, и Уолл с ее непонятными нежными звуками, надежно гасит Джарвис Кокер. Никого бы он не зарезал. Даже мысли такой не было. Всегда была, а сейчас что-то не случилось. Фарфоровая чашка на фарфоровом блюдце, представительного вида выпечка, которая выглядит так, как будто ее списали из ближайшего археологического музея, нож сбоку, как водится, и он в красках представляет себе, как это будет: он просто возьмет его, они подумают, что это жест вежливости, но вместо того, чтобы отрезать кусок от кекса, он отрежет кусок от харперовой мамаши. Вот это будет скандал. Или всадит его себе в ладонь. Но тогда в доме придется задержаться. А задерживаться все-таки не хочется. Он бросает взгляд в зеркало заднего вида, потирает лицо в том месте, где у Харпер призывно розовеет очередное доказательство материнской любви. - Носи его с честью, - советует он со смешком, откинув голову на сиденье. Но это не смешно. Это не смешно ни хуя. Молли его никогда не пиздила. Ну, было пару раз, но он сам напросился, буквально чуть ли не взял ее руку. Потом ей было стыдно. Ему тоже. Но так, слегка. Он ведь любит это. Разрушать. Провокация - разрушение. Женщины в него влюблялись. Он никак не мог взять в толк, почему. Само собой, он ошеломительно хорош, - ой, блядь, вот только без этого, ради бога. На самом деле. Они приходили, и он не мог понять, что с этим делать. Они начинали плакать. Их приходилось утешать. Заводить внутрь. Родители тактично закрывали дверь в свою комнату. Они начинали осматриваться. Делать выводы, как и все эти люди. Говорить свою невнятную правду. Любое их это бесценное "люблю" спазмически дергало челюсть, от напряжения трескались тарелки в шкафах. Это почему-то всегда происходило ночью. Две более трезвые, чем она, подруги приводили ее на аудиенцию, прицельно метили камнем в окно его комнаты. Вызывали на переговоры. "Алекс, будь благоразумен. Мы решили, что ей надо кое-что тебе сказать". Аккуратно, под руки подводили ее к крыльцу. Она - в хлам. Он редко бывает настолько в хлам, насколько надираются женщины, которые в него влюблены. И вот он стоит перед нею. Она сидит перед ним. С чаем, в который он, отвернувшись спиной, влил каких-то безобидных травяных капель, которые Молли принимает, чтобы лучше спать. Поэтому чай ужасно воняет. И он думает. Блядь, как бы она не решила, что что-то не так с этим ебучим чаем. Блядь, что же делать-то теперь. Мне же похую на нее абсолютно. Так ведь нельзя с людьми. Она просто приходит и ставит перед фактом. На тебе мою любовь. Живи с нею теперь. А как с ней жить-то. Как и всегда. Ему же похую. Он растерян настолько, что приходится сесть. Но с тем он любит разрушать. И он говорит ей честно. И, слава богу, еще не было ни одной, которая через две недели не проходила мимо него с гордо задранной головой и каким-нибудь забитым второгодником подмышкой. Слава богу. Он никогда еще не убивал живого человека. Разрушение его происходит другими методами. Если он сейчас сотворит какую-нибудь хуйню - еще какую-нибудь хуйню, - то это будет самое массивное разрушение из всего его послужного списка. Он делает музыку потише. - Харпер, - негромко зовет он, сворачивая к Пятьдесят третьей. - Харпер. Ты самый храбрый человек, которого я знаю. Слышишь?
Он думал так, когда она подошла первой, потому что ну, блядь, так обычно дела не делаются, он, кажется, никогда никому не отказывал - не находилось в Калгари настолько уродливого человека, - но они всегда выглядели иначе. Если ему надо было уйти из дома, он просто уходил из дома, поэтому, когда до него начало допирать, сколько акробатических номеров ей надо вывернуть, чтобы выбежать к нему на пятнадцать минут, он просто охуел. Он просто охуел. Такого для него никто никогда не делал. Даже если дело было не в нем. Он думал так, когда Эмили пришла домой, спихнула его с кровати и сообщила, что у него родилась дочь. Что это было долго. И что это было больно. И что она в порядке. Относительном, но в порядке. Ее только что буквально, физически вывернули наизнанку, и она в порядке. Он думал так, когда она дала ему по лицу. Это было странно, и он, конечно, сначала был зол, а потом растерялся, но это было где-то сзади в черепе, эта постоянная мысль. Ему просто не приходило в голову, что это необходимо озвучивать. Это же и так ясно. Ни хуя это не ясно. Время проебано. Надо заглушить сантименты. Он поднимает голову и обнаруживает, что проехал дом, поэтому сдает назад. Напротив стоит трейлер - здесь все время селятся какие-то сумасшедшие. Вот там, под кленом, он впервые услышал стрельбу. - Молли, - орет он, высунувшись из окна. - Молли! Молли, это я.
- Завали ебало, Брук, - тут же приглушенно отзываются из дома Браунов. Это муж и жена - тут все муж и жена, - но кто конкретно кричит, не разобрать. Оба с малолетства курят по две в день. Алекс не глядя демонстрирует им незамысловатую комбинацию из пальцев и снова оборачивается к своим окнам. - Молли!
Створка наконец поднимается. Они спят в разных спальнях уже шесть лет, Бен затыкается на ночь берушами, поэтому, как бы он ни орал, что бы он ни поджег, что бы ни разбил, до семи отец не встанет. Лица Молли ему не разглядеть - фонарь светит в противоположную сторону. Он смотрит на мать. Мать, возможно, смотрит в ответ. Она-то к разрушениям привыкла.
- Молли, - она думает, что он пьян. В смысле, за последние десять лет она вряд ли видела его трезвым хотя бы раза три. Это приятно. Это раздражает. Не понять толком, чего больше. - Я все знаю, Молли.
Они смотрят друг на друга продолжительно. Когда Молли открывает рот, голос ее странно надтреснут, как будто она выпила стакан залпом.
- Зайди, пожалуйста.
- Неа, - он пожимает плечами, салютует ей и жмет на педаль, не оборачиваясь. Все рухнуло. Теперь можно и домой.

0

22

- Я и так... с честью... - отзывается, сверкает на него глазом в темноте и дёргает углом рта в улыбке из-под волос; улыбаться больно, и она трогает распухшую губу, слизывает кровь и снова прячет лицо в даже среди ночи пахнущей солнцем макушке Уоллис, укачивая её и тихо мурлыкая ей на ухо какие-то песни - возможно, она даже подпевает магнитоле. Уоллис подпевает ей в ответ и заплетает кончики её волос в путаные косы. Это всё совершенно не важно. Боль - не важно. Бывало и больнее. Заживёт. После боли всегда легче - Уоллис тому наглядный пример. Уоллис того стоила. И мерно покачивающаяся сейчас на поворотах машина стоила всего крика и всего огня, стоила бы даже, если бы мать не ограничилась пощёчиной и проломила ей череп. И спокойное лицо Алекса, когда он уснул тогда у неё на коленях и она боялась пошевелиться - так и уснула сидя, с рукой у него на лбу: утром, конечно, было неловко, и всю следующую неделю они оба ходили какие-то притихшие; боль стоит того, что случается после боли. Всегда. Всё, что угодно, можно вытерпеть. В конце концов, она вытерпела двадцать один с лишним год в качестве дочери Льюисов - ей сложно представить пытку медленнее и хуже. Даже если наживую выдирать ногти - их всего двадцать. Даже если не спать полторы тысячи ночей, сидя в карцере на прогнивших досках вместе с крысами. Даже если капать водой на макушку - в какой-то момент сойдёшь с ума и всё пройдёт, и будет легче. Но и это закончилось. Может быть, ей тоже пришлось сойти с ума - это тоже не важно. Яснее и легче она себя никогда не чувствовала - никаких заноз в пальцах, никаких гор на плечах, никаких жерновов на шее, никаких колодок на ногах - ничего, только она как есть, и Уоллис в её руках, но разве же это тяжесть. Алекс её увёз, как он и хотел, как она и просила. Она больше ничья не дочь, и это странно, но она, наверное, привыкнет к этой пустоте и странной лёгкости за плечами. Пустота заполнится - чем угодно. Она может придумать себе любое прошлое, а может и не придумывать. С будущим сложнее, но на этот счёт думать хочется и того меньше: пусть течёт, как получается, а там она посмотрит. Она слишком устала планировать, поэтому она просто тихо баюкает дочь. Спи сладко, Уоллис. Хорошо, что ты здесь. Хорошо, что ты ничего не запомнишь. Это был долгий день. Выспись за нас всех, Уоллис.
- Я не храбрая, - пожимает плечом и осторожно упаковывает дочь обратно в кресло, укрывает своим кардиганом, а куртку Алекса накидывает себе на плечи и перебирается на переднее сиденье, по-птичьи устраивается в нём с босыми ногами - туфли остались в Арбор Лейк, ну и хуй с ними, впрочем, давно пора перейти на обувь поудобнее, - кутается в алексову куртку: наружу только лицо, колени и ступни, кладёт тяжёлый висок на подголовник - спиной к окну, лицом к мужу. - Я вообще не храбрая. Если бы я была храбрее, тебе не пришлось бы сегодня вытрясать всю эту грязь и мразь - я сделала бы это сама. Давно. Так что это ты храбрый. И свободный. Всегда таким был, не только сегодня, - рассеянно следит за его руками на руле, на тыльной стороне ладони блестит тёмное и вязкое. - Ты порезался, кажется. Надо обработать, а то мало ли... - растерянно смолкает. Ей тепло в его куртке, совсем как раньше. Мимо окон проплывают деревья - нормальные деревья с нормальными, как у Вулф, развёрнутыми июньскими буйными листьями. Мимо окон проплывает асфальт - нормальный асфальт, с местами поистёртой разметкой, блестящими радужными лужами, опавшими листьями, решётками ливневой канализации, редкими трещинами. Мимо окон проплывают дома - нормальные дома со слепыми и освещёнными окнами, с неидеальными фасадами, с жалюзи на витринах. Над ними плывёт небо - нормальное звёздное небо, кое-где разбросаны облака. Всё это нормальное, человеческое, со своими несовершенствами. Дорожки не стерильны, палисадники не под линейку, женщины без сеток на волосах, мужчины не безмолвны, дети спят в своих комнатах или на задних сиденьях автомобилей, не прикидывая даже во сне, как сбежать от реальности - как сбежать от снов в новые сны, как вырваться хотя бы на лишний час из безупречных домов с превосходной вентиляцией, которые всё равно душные, от ласковых матерей, которые всё равно жестокие, от добродушных отцов, которым всё равно плевать на то, что их дети разваливаются на части, от Бога, от школы, от встреч каждую среду ровно в три и в конце квартала каждый в свою сторону по своим делам, от возвращений домой ровно в девять, а лучше без пяти. Они нормальные - она, Алекс и Уоллис, единственные нормальные люди в этом городе со всем этим пеплом, гарью, оторванными пуговицами и разбитыми лицами. Они, конечно, ненормальные - но всё равно они живее всех. По крайней мере, сейчас. Кто его знает, что случится завтра.
Они останавливаются напротив дома старших Бруков, и Харпер поднимает голову. Очень не хочется шевелиться - пусть он её на этот раз, пожалуйста, не вытаскивает из машины. Но он и сам не намерен выходить, только кричит в окно - Харпер предусмотрительно тянет руку на заднее сиденье, к Уоллис, на случай, если она проснётся и испугается, но беспокоиться не о чем: её окончательно сморило. Пусть спит. Харпер кладёт голову обратно: она совершенно не понимает, о чём речь, но, видимо, Алекс сегодня решил разделаться со всеми демонами разом. Она вдруг думает, что, наверное, упустила миллион вещей о нём за последние два года. Она знает все его привычки и повадки, угадывает настроение с полуслова и полувзгляда, она учует его запах в любой толпе, но чем он жил всё это время? С ней всё ясно, чем она жила. Наверное. Ей ясно. Ему - не известно, наверное, они же толком не разговаривали. Как и ей не известно, чем он жил. Харпер вздыхает. Это не конец - это начало. За концом всегда следует новое начало, так? Это логично. Уроборос снова кусает свой хвост и начинается новый виток спирали.
Когда "линкольн" трогается с места, Харпер молчит и раздумывает, стоит ли спрашивать, о чём он говорил с матерью. Ей хочется быть честной. В чужое дело, впрочем, вторгаться не хочется. Но он же вторгся в её дело с родителями. Но он бы, наверное, сам сказал, если бы хотел? Она спросит, но позже. Они оба устали. Харпер задумчиво смотрит на очерченный медовым фонарным светом острый профиль мужа на фоне бесконечной вереницы сонных кварталов ещё пару минут, потом протягивает руку и осторожно ласково касается его предплечья:
- Теперь всё, Алекс?

0

23

....

0

24

В первые дни он нежен.
Дело, должно быть, в том, что простыни безукоризненно грязны. Одежда Харпер равномерно разложена по всем поверхностям в комнате - он раздевал ее дорогой к кровати. Очень аккуратно. В мутноватом лунном свете неловко заклеивал пластырем порез на ноге, держа за щиколотку на весу, как что-то хрупкое и драгоценное - музыкальный инструмент или... что может быть более хрупким и драгоценным, чем музыкальный инструмент. Арфа. Само собой. У него был приятель-арфист, так что он в курсе. Он говорил: трепетные леверсы. За ухом, на запястье, у внутренней стороны бедра - трепетные леверсы. Трепетные леверсы в голове. Она беспокойно спит. Он не спит вообще. К трем занимается дождь, и Алекс перехватывает ее за плечи, наваливается чуть сверху, поправив под ее головой подушку. Бывает, что они сбоят на полтона или тон - для выправки требуется приложить грубую силу. Харпер успокаивается тут же. Не совсем понятно, как это работает. Но к той арфе леверсы он как-то подогнал. Все, в общем, хорошо.
Барнс реанимирует аппарат путем покупки нового. Регуляторы на темброблоке ходят так хорошо, что они с Пат едва не срывают эфир, забыв, что на звукокоррекцию теперь нельзя просто забить. Вместо длительной отстройки теперь можно выкроить пятиминутку на перекур, но говорить им не о чем - у Пат новая девушка, сложный период в отношениях, они только съехались и вчера успели поцапаться из-за зубных щеток. У Алекса тоже новая девушка. Все сложные периоды позавчера сгорели в Оукридже. Он прицельно метит окурком в урну, но попадает в мокрого насквозь прохожего и сваливает обратно в студию. Он выдает Пат номер. Эти звонки она игнорирует. Телефон взамен проебанного он все еще не купил, все провода в доме предусмотрительно оборвал. У Молли тоже есть свой распорядок, поэтому она не приедет караулить ни к студии, ни к дому. Все это неплохо. Сносно. Вечером он остается в доме по собственному желанию. Его желание таково - остаться дома. Это странно. Он командует Уоллис натянуть капюшон и до темноты роется с ней в мокрой грязи на заднем дворе, выворачивая туда карманы. Монеты тонут в лужах. Уолл с необычайным азартом вылавливает их своим аквариумным сачком и набирает полные сапоги талой пыли. Они моют ее вдвоем, и это тоже странно. Хорошо. Уоллис имеет чрезвычайно маленькую площадь, мыть ее бесконечно невозможно, поэтому в какой-то момент он цепляет Харпер за подбородок и опрокидывает на мокрый ванный коврик.
В понедельник он выходит вместо Пат в день: надо довезти оставшиеся коробки, грузчики не работают ночью. Все мирно. Все хорошо. Он несет какую-то чушь про дрянную погоду и тяжелые будни шесть часов кряду, периодически прерываясь на музыкальную паузу, чтобы продышаться, успокоиться и выпить еще кофе. Чем сильнее дождь, тем сильнее тревога. Все хорошо. Чем сильнее дождь, тем сильнее тревога. У него есть список. Это приобретенное, побочное заболевание. Он вычеркивает из него пункты, и вскоре пунктов не остается вообще. Он все сделал. Он сделал вообще все. Это хорошо. Он - спаситель эфира. Спаситель детей и женщин. Вернувшаяся к семи Пат звонко целует его в щеку - у нее тоже все хорошо, она очень довольна. Они недолго обсуждают дела. Она хочет обои потемнее. Как можно спать в спальне с темными обоями. Мы, может быть, поедем в горы. Я не знаю точно, может быть, мы поедем в горы, надо куда-то выехать, Уоллис нужен свежий воздух. Он седлает ямаху, шлем заливает так, что не разглядеть ближайшего перекрестка, и едет в Брентвуд. Что-то просила купить по дороге. Настоял на вине. Хотя бы вине. Вино с ужином - это неплохая идея. Хорошая идея - вино с ужином. Он проезжает Брентвуд насквозь и едет на восток, разгоняясь до двухсот пятидесяти на окружной трассе. Льет за шиворот. Зябко. Где-то к двенадцати за вялыми размышлениями он доезжает до Розтауна, совершает неторопливый заезд по спокойным, безмятежным, залитым до щиколоток улицам. Заглядывает в окна. Окна равномерно мерцают теплым. Ветер рвет аккуратную крону с подстриженных деревьев. От Розтауна тошнит; он накидывает пару-тройку рюмок в ближайшем баре, безразлично смотрит в какую-то обшарпанную блондинку у стойки.
- Ну и погодка, - говорит она, заметив его взгляд. - Познакомимся?
- Нет, - говорит он, поднимая брови так, как будто и сам удивлен ответу. - Нет, что-то не хочется. Прости, милая.
В половину третьего он паркуется у какого-то задрипанного мотеля на подъездах к Саскатуну, берет номер на одного, запирается в душе на полтора часа, похоже, оставив ближайшие комнаты на стояке без горячей воды до утра, и валится в постель дымящимся сквозь полотенце - здесь сыро, воздух стыл, дождь вот-вот пробьет хилую форточку. Ему не спится. Он сдает номер в шесть и снова садится на мотоцикл.
Они отвратительны, но он смотрит во все глаза. Светает. Пыльные фасады, убранные плющом и придорожной грязью, надежно замурованы в рабицу. Люди в костюмах. Люди в костюмах. Люди в костюмах. Дети с мороженым, загнанные под козырьки веранд. Мокрые псины, дремлющие под ливнем на задних дворах. Обворожительные кассиры с сельскими лицами. Белозубые улыбки. Женщины, неловко поджимающие ноги перед проезжающими машинами. Датые старики у разъебанных пабов. Как будто не выезжал из сраного Далхаузи. Из сраного Калгари. Не может же вся страна быть одинаковой. Сколько еще ехать, чтобы что-то поменялось. Сколько еще ехать, чтобы стало интересно. Сколько еще ехать, чтобы перестать подыхать. Это астматическое. Это предельно астматическое. У него дурная наследственность.  Ко второму дню не меняется ни в Мет Парке, ни в Кэндл Лэйке. В Кэндл Лэйке он надирается просто безобразно. Тут же знакомится с какой-то местной блядью. Блядь его не интересует, знакомства - очень даже. Знакомства обеспечивают ему грамм, половину он тут же приходует и до Флин-Флона едет без остановок.
Флин-Флон назван, как худший из городов и выглядит, как худший из городов. Он выплавлен из всего ядовитого пластика, который за невозможностью спустить на детские игрушки отдают в градостроительство. Здесь он нюхает еще четверть и с полчаса ходит по городу пешком, осматривая блестящие резиновые лица, сапоги, детей и драных кошек в ошейниках. На заправке ему становится по-настоящему страшно. Он долго умывает лицо ледяной водой в сортире на заправке, пытается позавтракать, или пообедать, или поужинать, но ничего не лезет в глотку, кроме еще пары стаканов. Страшно. Все это так страшно. Все это хорошо - это так страшно. У него нет ни одного знакомого во Флин-Флоне, поэтому он позволяет себе упереться лбом в липкую столешницу и пару раз судорожно выдохнуть, заткнув себе рот ладонью. Ни одного знакомого во Флин-Флоне - значит, никто не узнает, как ему было здесь страшно однажды. Никто не узнает, что однажды ему было страшно. У него начинает страшно болеть голова. Просто непереносимо. Может быть, от шлема. Он снимает его на хуй. Просто оставляет при входе в сортир. Кому-то понадобится больше. Он просто доедет до края земли и поедет обратно. Там должно что-то поменяться. Конечно, должно. Не может быть так, чтобы не поменялось. Оно не может быть одинаковым везде. Как они тогда, блядь, живут. Как они живут. Все эти люди. Как они так живут? Как это страшно.
Томпсон он не запоминает. Это трудно. Трудно отличить Уэбауден от Кранберри Портедж, Шелбрук от Маунтин Кабин, а Принс-Альберт от спальных районов Калгари. От высмотренного болят глаза. Пара часов - и он доедет до Вапаска. У него дрожат ноги. Это первобытный, иррациональный ужас - ничего общего с тем, что когда-то ты решил все порушить и порушил. Тебе не давали выбора. У тебя его и не было никогда. Ты корчился, как мразь, пытаясь выпутаться, только потому, что это было тебе деликатно позволено. Кто-то дал тебе право на протест, потому что он безобиден, как щелчок по лбу. Ему двадцать пять. Все это время красноречивый ответ на любой его вопрос был в трех сутках езды: ни хуя здесь нет. Здесь ни хуя нет. Здесь ни хуя не происходит. Здесь никогда ни хуя не происходит, и нужды в тебе никогда нет. У них все хорошо. Здесь все хорошо. Куда ни посмотри. Здесь неплохо. Там сносно. Хорошо, в целом. Это хорошая страна. Все у них хорошо.
На подъездах к Стрит Лейку в неплотном, но быстром движении он выруливает в крюк, выезжая на встречку перед каким-то семейным пикапом; пикап лавирует, пытаясь объехать, но дождь в последние полчаса припустил.
Он приходит в себя часа через четыре в уродливой мелкой палате. Шторы в мелкую синюю точку. От этого рябит в глазах. Очень болит лицо. Очень болит, в принципе, все. Руки замерзли, - толком не прощупать. Он пытается встать, неуклюже ковыляет к выходу. В узком коридоре - двое хмурых полицейских. Темная морда и светлая морда, невнятная бурда в пластиковых стаканах. - Три два четыре два, Бирспо драйв, Брентвуд, Калгари, - сообщает им Алекс, кое-как усевшись рядом. Они синхронно оборачиваются, но он замолкает. В дряблом слабом свете кое-как осматривается. Ссадил руки по локоть. Запястье. Левое. Или правое. Левое все-таки. Дышать трудновато, но это было всегда. Бинты. Голова исправно не проходит. Еще что-то. Очень неохота лишний раз двигаться. - Я все знаю. Что с мотоциклом? Я хочу домой. Позвоните жене.

0

25

Харпер не выходила из дома все выходные. Почти не вставала с кровати. Впервые, наверное, в жизни позволила себе лениться. Не прикасалась к дипломной работе. Отключила телефон. Позволила вещам лежать по комнатам так, как они легли, когда они вернулись из Оукриджа - напоминанием. Вместо готовки - заказывала еду. Дремала, приобняв дочь, или мужа, или скомканное одеяло в кровати своей или Уоллис, на диване в гостиной, в креслах, на ковре, в горячей ванне. Это было странно. Всё было странно: Алекс был рядом, по доброй воле - впервые за время их брака. Они никогда не проводили вместе столько времени: когда-то не было возможности, потом... а кто его знает, почему так было потом. Об этом можно больше не думать - они всё сожгли. Она и не думает. Все эти причины и следствия... и ей странно. Иногда она подходит к зеркалу и подолгу разглядывает цветущую щёку: сначала она похожа на пурпурные пионы из палисадника миссис Андерсон, натянутая кожа блестит - и ей нравится этот тёмный глянец, потому что она ненавидит розовый. Потом по краям появляется желтизна цвета сливовых шкурок, постепенно проступает, всплывает изнутри сквозь винную красноту - это ей тоже нравится. Она не позволила Алексу приложить лёд, когда они вернулись домой, впервые в жизни не стала применять никаких лекарств, которых в доме с маленьким ребёнком и любителем упасть с мотоцикла или помахать по пьяни кулаками Алексом полно, не стала пытаться замазывать синяк - доказательство, что она теперь свободна, что ей ничего не приснилось. За плечами всё ещё странная лёгкость. Иногда она включает музыку и танцует посреди комнаты - просто так. Иногда мимоходом обвивает руками талию Алекса и целует его куда-то за ухом, или в плечо, или в угол рта - просто так. Потому что ей хочется. Потому что можно. Иногда она поёт Уоллис песни, пока дочь сосредоточенно отрывает головы куклам, сосредоточенное лицо - это у неё в отца. Они много смеются. Они не очень много разговаривают. Ей даже хорошо. Узлы развязаны: она даже расслаблена. Но большую часть времени она всё-таки спит, потому что она очень устала и заслужила отдых и потому что ей странно. И потому что бесконечный ливень убаюкивает.
В понедельник он уходит на работу - Харпер сонно просит его заглянуть по пути домой в магазин, потому что она хочет приготовить ужин. Почему сама не сходишь? - Потому что все решат, что это ты меня так украсил. Смешки, ленивые поцелуи, и она проваливается в дремоту ещё на пару часов. Потом привести себя и дом в более-менее божеский вид, почитать Уоллис, написать несколько страниц для осенней конференции по модернистам в Бостоне. За окнами стабильно темно, Алекс по радио не устаёт жаловаться на погоду между отчётами об уровне воды в Боу: Элбоу уже опасно взбухла и потихоньку пожирает берега. Угроза наводнения - городские службы спешно укрепляют дамбы. Ливневая канализация не справляется. Алекс шутит про ковчег и соревнования по гребле на улицах Даунтауна. Дома тепло и сухо. К семи усталый голос Алекса сменяется хрипловатым смехом Пат. К девяти ужин готов - из того, что нашлось дома, но это хороший ужин. В десять Харпер укладывает Уоллис и начинает выглядывать в окна на каждый плеск шин по лужам. К одиннадцати она включает мобильник и смахивает с экрана пару сотен пропущенных - Алекс без телефона, но вдруг будет возможность позвонить, надо быть на связи. К часу ночи тревога почти невыносимо сдавливает горло, и она осторожно интересуется у Пат: ну как дела, как эфир? Отлично, а как ваш ужин? Ей неловко спрашивать Пат напрямую - она слишком хорошо всё понимает. Как и Эмили, но Эмили её подруга, а не Алекса. К двум она просматривает в интернете все сводки дорожно-транспортных происшествий: аварий много, где-то размыло дорогу, власти не рекомендуют садиться за руль, но никакие мотоциклисты не фигурируют. Тревога несколько отпускает, и к четырём Харпер засыпает в кресле, откуда хорошо видно входную дверь, с телефоном в руке.
Во вторник ровно в девять её будит вибрация телефона, Харпер спросонья отвечает, не глядя - это миссис Льюис. Номера миссис и мистера Льюис отправляются в чёрный список. Далее в течение пары часов в чёрный список отправляются братья (Эндрю, Стивен, я против вас ничего не имею, если хотите общаться - то без них), жёны братьев, дети братьев, друзья семьи Льюисов, друзья друзей семьи Льюисов, с десяток незнакомых номеров. На незнакомые номера она отвечает исправно - вдруг Алекс. К вечеру она открывает справочник и обзванивает все морги. Потом она обзванивает все больницы. Телефон садится на пятом приёмном покое, Харпер, прижимая к бедру, тащит за собой раскрытый пухлый справочник по всему дому в поисках зарядного устройства. Повторяет заученно основные приметы, во что был одет, да, ямаха, да, чёрная кожаная куртка, вы записали? - диктует номер мотоцикла, диктует свой номер. Обязательно позвоните, если будут новости, я жду. Да, ужасная погода, ужасные дороги, я волнуюсь. Извините, вас, наверное, уже замучили такими звонками. В полицию не звонит - позвонили бы сами, документы при нём. Просматривает сводку аварий: пара мотоциклов, ни одной ямахи. Просматривает сводку аварий по всей Альберте. Звонит его приятелям - все по домам. Звонит Эмили. Звонит осторожно даже Молли: так, спросить, как дела и, если что, если мои родители будут звонить - нас нет в городе, ладно? Уже звонили? Нет, мы правда собирались на недельку в горы вместе с Уолл, но погода... Спасибо, Молли. Молли сказала бы, если бы она что-то знала. Она хорошая женщина, в целом. Во всяком случае, она безопаснее Элис. Незнакомые номера продолжают отправляться в чёрные списки, но отключать телефон нельзя. Под окнами с полудня и весь вечер стоит машина Льюисов, в дверь периодически стучат - Харпер тихонько запирает двери изнутри, не включая свет, и уходит в детскую, потому что детская выходит окнами на ели на заднем дворе: давай поиграем в поход, Уолл, смотри, из одеял выйдет отличная палатка - уютно, правда? Хочешь какао? Уоллис засыпает в груде одеял и подушек, Харпер снова раскрывает на коленях справочник и методично обзванивает все бары, где он бывает и где он не бывает. Кое-где уже узнают её голос, бармены насмешливо-сочувственны: нет, Харпер, его сегодня не было, и вчера, но я позвоню, если что; ну, миссис... как вы сказали, Брукс? хорошо, Харпер - какое редкое имя у вас, мэм, имя-то я точно запомню, - да тут половина под ваше описание подходит, хаха, но я запишу, вы не волнуйтесь, или давайте, приезжайте сами, пропустите стаканчик-другой, чтобы снять напряжение - я вам поставлю за счёт заведения. К утру бары закрываются и заканчиваются номера в списке, телефон буквально раскалён, щека горит, плечо затекло, голос сел. Харпер открывает ноутбук так, чтобы свет не падал на лицо спящей дочери, и ещё раз просматривает сводки.
В среду Харпер решает, что надо как-то отвлечься, и гонит "линкольн" в автомойку: стопроцентно заряженный телефон в кармане, Уоллис в детском кресле задумчиво тянет за уши плюшевого зайца. Ого, мэм, льёт как из ведра, кто же моет машину в такую погоду? Совсем нет посетителей, мы уж думали выходной устроить. Ого, мэм, это что, кровь на обивке? Мэм, вы точно в порядке, может, ну, вам в полицию обратиться? Дело такое... не хочу не в своё дело лезть, но мало ли. Вы, главное, не бойтесь. Харпер застенчиво улыбается и благодарит за беспокойство, из-под волос зелено светится замазанная тональником синева на скуле; Харпер подворачивает штанину и демонстрирует аккуратно заклеенный порез - неудачно съездили на пикник на выходных, отмечали день рождения дочери, споткнулась и напоролась ногой на ветку - муж разволновался, загасили костёр и поехали в больницу как есть, да, многовато крови натекло, но это ерунда, ничего серьёзного. За остаток дня она дописывает и отправляет кураторам все недописанные эссе, каждый час проверяя сводку. Пат из динамиков, подавляя зевоту, говорит, что лить будет ещё как минимум пару дней. Кое-где в прибрежных зонах планируется эвакуация.
В четверг она молится. Проверяет сводки. Ещё раз обзванивает морги и больницы - нет, мэм, я помню, что вы звонили, я бы сразу с вами связалась. Пожалуйста, не переживайте. Снова проверяет сводки. Потом она звонит в полицию и уже бездумно до мелочей повторяет всё сказанное за последние два дня. Скорее всего погода где-то задержала, со связью перебои - уже пара десятков человек так потерялись и нашлись целыми и невредимыми, но мы свяжемся с вами, разумеется. Берегите себя. К вечеру приезжает Эмили - господи, Харпер, ты вообще себя видела, ты ела на этой неделе? - привозит еду из ближайшего китайского ресторана и силой вливает в Харпер добрый стакан коньяка. Харпер растягивается поперёк кровати и вырубается прежде, чем успевает раздеться.
В пятницу утром её будит звонок с незнакомого номера. Сквозь головную боль:
- Миссис Брук? - она кивает незнакомому голосу, потом соображает и хрипло отзывается, прочищает горло, садится кое-как на кровати. Томпсон, Манитоба... выехал на встречную полосу... без шлема... наркотическое опьянение... при себе... жив, в сознании... никто не пострадал, только сам... сотрясение... рёбра... запястье... ушибы... правонарушение... суд назначен на вторник... в городской больнице... залог... Харпер продолжает кивать на каждую фразу, хоть этого и не увидят, прижимает ладонь ко лбу, уводит с лица растрёпанные волосы. В горле пересохло. Вот бы воды. В дверном проёме вопросительно замирает Эмили. Харпер качает головой и судорожно вздыхает. - Сейчас я передам ему трубку, миссис Брук, минутку, - шорохи, невнятные голоса за кадром, снова шорохи, потом она слышит его дыхание в трубке, - Харпер.
Харпер молчит несколько секунд. Потом открывает рот:
- Я скоро приеду.
И нажимает на отбой.
Рейсы в Томпсон бывают раз в неделю, но аэропорты не функционируют уже три дня, мэм, - устало сообщает девушка из колл-центра аэропорта. На машине - двадцать часов пути. Что это вообще за Томпсон такой, что это за Манитоба - она впервые слышит о таком городе. Харпер наспех умывается, бросает в сумку смену одежды для себя и для Алекса - если упал с мотоцикла, значит, всё в клочья; Эмили непривычно мягко спрашивает, не поехать ли с ней, - Харпер отрицательно качает больной головой. Я буду благодарна, если ты посидишь с Уоллис - не тащить же её, а просить некого... Да я сама хотела предложить. Мне только в радость. Харпер слабо улыбается и глотает анальгетики, пока Эмили наливает кофе в термос. Господи, благослови Эмили. Господи, как хорошо, что он жив.
Все до единой дороги Альберты, Саскачевана и Манитобы превратились в реки: вода плещет у самого брюха "линкольна". "Линкольн" превратился в корабль, Харпер превратилась в капитана или штурмана - она не разбирается. Уоллис бы понравилось. Алекс бы смешно пошутил об этом. Харпер не смешно. Она едет максимально быстро, насколько можно вообще передвигаться, когда льёт со всех сторон и едва видишь дорогу из-за судорожной пляски дворников по стеклу, и дорога растягивается на двадцать пять часов вместо запланированных восемнадцати - она хотела поторопиться. Кофе Эмили быстро заканчивается и, далее, от заправки к заправке - бумажные стаканчики падают на пол, потом она их выбрасывает сразу десятком, от диска к диску - заканчиваются Cocteau Twins, заканчиваются Cranes, она выбрасывает в окно Mazzy Star и ставит Slowdive, под которых едва не скатывается в кювет поздно вечером, задремав за рулём - тогда она понимает, что это не дело, и ставит подряд злые сборники Алекса, чтобы добраться до ближайшего мотеля и провалиться в четыре часа кошмаров, где миссис Льюис режет горло её дочери бутылочным стеклом; далее к очередной заправке, где она покупает сигареты - тычет пальцем в первые попавшиеся, потому что они вроде как успокаивают нервы, и кашляет и курит в открытое окно, и вода с неба льётся ей на колени, и это действительно занимает её на пару минут, а потом ещё на пару, и далее; несколько раз звонит Эмили и говорит, ты только не спи, Харпер, и Харпер хрипло поёт дочери по громкой связи - Эмили смеётся и говорит, что Уоллис так и не заметит, что родителей нет дома; от заправки к заправке, от стакана к стакану по всем позициям в кофейных автоматах, от холодной воды в заправочных уборных к горячему воздуху в ноги и потеющим стёклам "линкольна", от сигареты к сигарете, от трека к треку - через тридцать с лишним часов "линкольн" швартуется на серо-коричневой парковке городской больницы Томпсона.
Суббота, почти стемнело - хотя светлых дней в Канаде не было уже неделю - Харпер замечает две фигуры в форме на дальнем конце коридора. Резиновые подошвы её обуви и больничный линолеум гасят звук торопливых шагов.
- Прошу прощения, - устало проводит рукой по лицу, убирая волосы, как вчера утром, - меня зовут Харпер Брук. Ваши коллеги мне вчера звонили. В регистратуре сказали, что вас нужно искать здесь... Мне можно к мужу?

0

26

САРТР. Современное пятиминутное осмысление: девальвация языка, соответствие идеи форме, блевотина в ботинках Эжена Ионеско. Очень хочется курить.
ЭСТЕЛЬ (белая, обвисшая, старая) и ИНЕС (черная, худая, помоложе) уже вышли из комнаты. ДВЕРЬ оказалась ОТКРЫТОЙ. Персональный ад на одну персону для ГАРСЕНА (белый, молодой, НОРМАЛЬНЫЙ) продолжается от слова "нормальный" до изнеможения от выплеванного количества букв на одно предложение, полное вязкой слюны, задраенных на решетки окон, бессменного пейзажа снаружи и пристального наблюдения со стороны уже освободившихся.
ГАРСЕН "осознает последствия". Это его фирменная манера, практикуемая с малолетства. ГАРСЕН делает это мастерски.
Когда ему говорят: "а теперь осознай последствия", он задумывается на полторы секунды. Примерно. Все последствия осознаны заранее - таков принцип вынужденного детерминизма. Это трусость - сидеть и "осознавать" какие-то "последствия". Ты несешь всю ответственность за то, что натворил (САРТР). Ты нес ее в тот момент, когда акушерка отвесила тебе по заднице, чтобы ты продышался, и несешь ее до того момента, когда просыпаешься в городе Томпсон, провинция Манитоба, с дьяволом один на один в одиночной же палате, потому что эта мразь любит единицы, а не нули, пока они смотрят, смотрят, смотрят, и разве можно подумать, что он куда-то съебет? Ему больше некуда съебывать. Вот "последствия", которые он "осознает". И полнокровная эта, дородная ответственность доламывает ему ребра. Он, бывало, думал о самоубийстве, но никогда не предполагал, что это может быть настолько жалко.
ИНЕС заходит обратно в ад аккурат тогда, когда он, разомлевший от недвижимости, рассеянно пялится в угол карниза, размышляя о чем-то не слишком важном. ИНЕС садится на край кровати и ободряюще кладет руку ему на плечо. Алекс переводит взгляд на руку, все еще дебильно приоткрыв пересохший рот, и пялится на нее с долей тупизны достаточной для того, чтобы ИНЕС тут же неловко засунула эту руку в карман.
Они непродолжительно молчат. Ебаный ты праведник, думает Алекс, уставившись в одеяло. Взгляд ИНЕС - это какая-то брезгливая жалость недостаточно умного христианина, который слишком нежен для того, чтобы не прощать чужих пороков, и слишком пассионарен для того, чтобы вовремя завалить ебало.
- Где она? - наконец созревает он, все еще старательно избегая взгляда ИНЕС.
- Она едет, - с готовностью отзывается ИНЕС, будто бы ждавшая этого вопроса весь вечер. Алекс неловко вытягивает шею и выглядывает за дверное стекло. Вероятно, ЭСТЕЛЬ приспичило поссать.
- Не... - он кривится, неопределенно тряхнув головой. Конечно, она едет. Она всегда едет. Думать об этом ему сейчас не хочется. Но таково свойство ада в городе Томпсон: думать приходится. - Мотоцикл.
ИНЕС меняет лицо с искренне сочувственного на вежливо недоумевающее. Осмысление продолжается. Дверь остается закрытой.
К вечеру, или к утру, ИНЕС приходит снова. Они посещают сортир посменно, вероятно. Каждый раз в конце коридора дверь гулко бьется об косяк, попеременно отзываясь в каждой вялой мысли, которая перемещается внутри головы. Он вздрагивает от неожиданности - или от боли, - или от внезапно усилившегося головокружения и тошноты, подавляемой титаническим усилием воли, - трижды. Как водится.
- Молодая? - ИНЕС говорлива. Какое ей дело? Ах да. Она же лесбиянка. Он кивает, не отрывая взгляда от карниза. Больше всего на свете ему, пожалуй, хочется сейчас просто улечься на бок.
- Дети есть? - Какое ей дело? Ах да. Она же, блядь, доебчивая, как и любой молодой коп. Он снова кивает. "Осознавать последствия". Он почти слышит следующий вопрос ИНЕС: почему же ты тогда ведешь себя как дебил? Но ИНЕС - праведница. В домах таких людей всегда наберется с полтонны хлама на сожжение.
- Почему же ты... - прогадал, блядь. - Я гиперактивный, - перебивает он, не меняя интонации. Чистый фен куда полезнее для здоровья, чем ебаный аддералл. Ты же бегаешь по утрам, разве ты не знаешь, что всем следует заботиться о своем здоровье? ИНЕС: почему же ты тогда пытаешься убить себя? Это не слишком полезно для здоровья.
- Почему же ты... - блядь, ИНЕС. Ты же видела - дверь открыта. Ты можешь повернуть ручку. Дверь закрыта - я ручку повернуть не могу. Съеби уже отсюда. - Я устал, - отрезает он и закрывает глаза. ИНЕС спрашивает что-то еще. Он уже не слышит - ему плевать.
Ближе к ночи - вероятно, потому что на улице незначительно потемнело, - он просыпается от ожесточенной и беспокойной болтовни в коридоре. КОРИДОРНЫЙ, еще один персонаж этой провинциальной пьески (белый, белый халат), вчера или позавчера утром в приказном тоне посоветовал ему не вставать без особой на то надобности, поэтому он просто замирает, чтобы шорох одеяла не мешал слушать. Они спорят о Библии. Да ты ебанись. Это что, новый фильм братьев Макдона? Ад выкипает до основания. По стенам идут пузыри - влажность.
ЭСТЕЛЬ ведет допрос. В классическом дуо она - хороший полицейский. ИНЕС очень неумело пытается держать строгое ебало. Это выглядит так смешно, что он старается не смотреть в их сторону; чтобы расслышать, что он говорит, им приходится наклоняться очень близко.
Харпер все нет. Все нет и нет. Он позвонил ей, потому что ему было так похуй после того, как было страшно. Так похуй, что, возможно, только она бы и поняла. Это она решила куда-то ехать. Он и не подумал, что она решит куда-то ехать. Ему было слишком больно думать. Это детское: скажи, где болит? - не знаю, просто болит. У него просто болит. Он болит примерно весь. Как можно соображать в таком состоянии?
Они спрашивают, и он думает: блядь, это же сраный тревожный номер. У него никогда не было человека, которому он позвонил бы просто потому, что ему страшно. Или больно. Или страшно и больно. Или похуй. Просто потому, что он подумал, что этот человек может ему помочь. ЭСТЕЛЬ сообщила ему про четверть грамма вчера утром - или позавчера вечером, - или завтра днем. Он, естественно, забыл про это на хуй, и это может быть чревато, но дело не в этом. Он просто позвонил, потому что она могла бы сказать что-то верное. Забрать его домой. Забрать его домой. "Домой". "Осознавать последствия". У него дочь от этой женщины. Самый настоящий человеческий кусок плоти. Это так странно. От этого становится еще гаже.
- Да я не помню, - он уже хрипит. Поскорее бы отъебались. Воздух выходит из него со странным свистом. Он думает: сдохнуть здесь было бы закономерно. Он думает: вот же, блядь, незадача. Надо позвонить ей и предупредить. Может быть, она едет зря. - Во Флин-Флоне. Или в Пе... Пекатавагане. Я не помню, блядь.
На полсекунды с ИНЕС сваливается серьезное ебло: под ним - какая-то детская, даже в чем-то обиженная оскорбленность, но ЭСТЕЛЬ играет на опережение. - За языком следи, - советует она по-дружески, наклонившись еще ближе, и опускает руку на его ключицу. Совершенно непосредственный жест. Внезапно воздуха требуется куда больше, чем до этого. Как будто здесь есть чем заняться, кроме как следить, блядь, за языком. Ебаные провинциалы. Ебаное панибратство. Ебаные руки. - Мне дышать нечем, блядь, хватит, - вяло сопротивляется Алекс, пытаясь вывернуться из-под этой ебаной ладони, но это выходит не особенно ловко, и ЭСТЕЛЬ меняет гнев на милость. - Постарайся припомнить.
Он припоминает все, кроме бабы, которая ему продала, и снова вырубается, пытаясь найти позу поудобнее.
Он припоминает, и ему снится Бен, который натягивает на гладкую, как вареное мясо, руку перчатку из ребристой размокшей кожи. Вокруг - алтарь. За алтарем служки с лицами ЭСТЕЛЬ и ИНЕС понуро распеваются по молитвослову. На нем костюм. Костюм выбирала Молли. В нем душно и тесно, как и тогда, и ковровая дорога перед ним бесконечна и почему-то уходит под свод нефа: стало быть, Харпер спускается к нему откуда-то сверху. Под руку с нею - ее вечная Эмили, сзади держит фату светловолосая женщина, лица которой ему не разглядеть, но он отчего-то точно знает, что это Уоллис. Он очень стар в этот момент. Ему плохо от собственной старости, как бывает плохо от спертого воздуха в возрастных больницах - в одной из таких санитаром работает Тим. Плохо и Харпер, вероятно - сказать наверняка нельзя, потому что ее лицо, как и всегда, спокойно и несколько безразлично, как будто ей до смерти скучно идти в этой фате и этом платье, с этой Эмили, в этой церкви. - Ты такой трус, - громко сообщает она как будто бы для Эмили, даже не смотря в его сторону, и ему становится отчего-то ужасно, жарко стыдно. Это непривычное чувство: сжимает в груди и нечем дышать. - Ты старый уродливый трус. Лучше бы я не трогала тебя тогда в этом толчке в Джойсе. Меня до сих пор тошнит.
Он просыпается то ли от мерзости, то ли от скуки. Стыд все еще жив - теперь он ощущается так, как будто он хорошо и качественно вывалялся в жидкой жирной грязи. Тускло светит из коридора. Там, разумеется, все еще тусуется филиал палатного ада. Харпер в его голове продолжает безразлично выказывать свое неудовольствие. Не ненависть, или отвращение, не гнев, не злость. "Неудовольствие". Такое плоское слово. Он садится на кровати и продолжительно растирает глаза. Пальцев не хватает, зато грубости бинта - вполне. Я не удовлетворена. Я не испытываю удовлетворения. Мне не нравится с тобой трахаться. Ты не умеешь этого делать. Я молода. Я красива. Я достойна большего. Ты понимаешь? Ты понимаешь это? - это его интонация. Он не может давить, он может переспрашивать. До бесконечия. Ты понимаешь, что я тебя не...
Блядь. Харпер. Он сползает с кровати и по мере возможностей продвигается к двери. Ручка должна повернуться. Ты понимаешь, что я тебя не хочу? Я тебя больше не хочу. А ты что подумал?
Ручка не поворачивается. Он замирает у стекла. Стекло грязновато, и профиль ее расплывается, как будто ливень вошел в больницу вместе с ней. Она всегда едет. И она приехала. Она его не хочет, и он стар, и уродлив, и труслив. И она приехала. Он нетерпеливо, по мере возможностей дергает ручку, свободной рукой несильно барабаня в стекло. Эту дверь можно выломать одним ударом ноги. Но это ад - здесь каждая возможность перед глазами, просто протяни руку, которая не разгибается в локте.

0

27

Да заплачешь ли ты наконец? Эта женщина самой судьбою предназначена для роли мученицы.
Ей вдруг думается, когда обе женщины в форме обращают к ней свои лица. Чистые, пресные лица. Сочувственные взгляды. Любопытные. Сожалеющие. Несколько даже удивлённые. Харпер устало ведёт плечом: я знаю, что вы думаете. Бедняжка, вы думаете. Такая молодая, вы думаете, вся жизнь впереди - ей бы с подружками гулять, а не тащиться почти тысячу миль под ливнем, чтобы увидеться с мужем, которому почему-то не сидится дома. Почему ему, кстати, не сидится дома? Все вы так думаете. Женила на себе парня по залёту, наверняка специально проколола резинку, угробила ему жизнь - от его приятелей. Угробила свою жизнь, связалась бог знает с кем, - со стороны всех правильных обитателей Арбор Лейк. Декорации меняются, но взгляды везде одинаковые - почти везде, где они с Алексом появляются вместе. Сплошное вежливое недоумение. Все вы так думаете, но вы же ничего не знаете. Думайте, конечно, на здоровье - кто же вам запретит. Она, естественно, не плачет: воздух и без того слишком тяжёлый от влажности и больничного духа. Здесь отвратительно дышится. Поганое место. Хочется на улицу. Смыть с себя ливнем этот воздух. Продышаться.
Казалось бы, при чём тут Сартр.
- Я хочу его видеть, - повторяет Харпер.
Пресные лица приходят в движение.
- Миссис Брук, - та, что постарше, маленькая, белая, протягивает руку.
- А я вас по-другому представляла, миссис Брук, - та, что помоложе, высокая, чёрная, растягивает было полные губы в улыбке, сверкает красивыми крупными зубами, но осекается под взглядом старшей, и цепляет серьёзное лицо. - Мы вас раньше завтра не ждали - такая погода...
Харпер вежливо улыбается, кивает и снова ведёт плечом, пока копы представляются. Странное радушие - как будто она к ним приехала. Такое же лицо было у медсестры в регистратуре, застывшее и неловкое, пока она искала информацию на своём компьютере. Это местная особенность? Смертельно скучно, наверное, сидеть целыми днями в пустом коридоре и охранять человека, которому скорее всего так плохо, что он вряд ли дойдёт до угла. Упал с мотоцикла всё-таки. Но так положено. Здесь душно воняет скукой - Харпер очень хорошо знает этот запах. Густая утомительная скука прячется в морщинах у глаз старшей, в кудрях младшей, в складках чуть смятой униформы - наверное, скоро конец их дежурства. Харпер ненавидит униформы - от школьной до безликих платьев в цветочек и аккуратных светлых туфель на каблуке, купленных миссис Льюис. Сразу слишком видно, что за человек перед тобой - читаешь одежду. Потом читаешь человека и понимаешь, что одежду прочитала неправильно. Униформа ничего не упрощает, кроме как: это женщина-коп, это врач, это беженка из Арбор Лейк. Ну а толку-то. Символы, функции - а люди-то где. Впрочем, к чему люди. Ей нужен только один человек.
- Извините, миссис Брук... - начинает старшая.
- Зовите меня, пожалуйста, Харпер, - перебивает Харпер.
- Харпер, это формальность, извините, но нам придётся вас досмотреть прежде, чем пустить к мужу. И после, если вы не против, мне хотелось бы поговорить с вами - вдруг вы располагаете какой-то информацией... - Харпер пожимает плечами. Она знает не больше, чем они. Она ждала его домой на ужин. Что они, думают, что она привезла ему напильник в булке хлеба? Что она прячет кокаин в лифчике? Выворачивает карманы куртки на скамейку у стены. На скамейке уже лежит какой-то дешёвый роман в потрёпанной обложке - наверное, принадлежит старшей. Название ни о чём не говорит Харпер. Такую литературу она не изучала. Автоматически отмечает про себя посмотреть, нет ли такого курса, чтобы взять в магистратуре. Её, конечно, приняли ещё в апреле... да что же это такое - прикладывает на секунду ладони к вискам. Выворачивает карманы и выкладывает на скамейку: ключи от линкольна, ключи от дома, сигареты, зажигалку, удостоверение личности, пригоршню мелочи и смятых купюр, заколку Уоллис, мобильник, пару мятных леденцов, бальзам для губ, бесконечные чеки с заправок - бумажки валятся на пол, она их аккуратно подбирает и кладёт на место. Вот вам Харпер Брук, в девичестве... нет никакого девичества. Выпрямляется. Младшая подаёт голос:
- А кто у вас... - поясняет на вопросительный взгляд Харпер, - ну, мальчик, девочка?
- Дочь. На прошлой неделе исполнилось два года, - опережает вопрос, поднимает руки, и старшая деловито хлопает её по бокам под распахнутой курткой. - Скажите, когда я улажу дела в участке... ну, с залогом... я смогу его забрать домой? - поворачивает голову на звук и натыкается взглядом на Алекса - там, за стеклянной дверью. Он стучит в стекло - негромко, равномерно, на одной ноте, безостановочно. Почти скребётся. Дверная ручка судорожно дёргается. В горле Харпер застревает ком: да это же бесчеловечно - запереть Алекса Брука в четырёх стенах. Ещё и на ключ. К чему это? Вы что, не видите, как ему плохо? Его плохо затёкшим в окна ливнем течёт под двери, разливается лужами и блестит в тусклом стерильном коридоре. И вы в этом его плохо стоите, вы двое, и ничего не делаете. Ей приходится переступить с ноги на ногу. Её лицо отражается в стекле поверх его затемнённого против палатного света лица - двойная экспозиция, черт толком не разобрать. Ей становится дурно. Кому, как не Харпер, знать, что такое - сидеть взаперти? Да она всю жизнь просидела взаперти, пока Алекс её не увёз. Даже после свадьбы, в собственном доме - взаперти. Она долго не могла привыкнуть к тому, что можно не спрашивать разрешения, когда нужно выйти из дома, и спрашивала у него: мне нужно в университет по делам, это ничего? Каждое утро. Задерживаюсь на пять минут, - когда его всё равно нет дома, у него ночная смена. Она отучилась отчитываться за каждый шаг - теперь только мысленно. Он так странно смотрел. Он так странно смотрит сейчас.
- Порядок, - старшая отпускает её, и Харпер кое-как распихивает вещи обратно по карманам. Младшая гремит ключами - Харпер видит только руку Алекса из-за её плеча. - Харпер, вы думали об адвокате? Провинция, естественно, предоставит своего защитника, но, может быть...
Харпер качает головой. Эндрю она звонить не будет. - Потом. Извините, - торопится к двери. Наступает в алексово плохо.
Харпер никогда его не видела таким. Она видела его в одежде и без одежды. Она видела его в хорошем настроении и когда он зол. Она видела его спящим - миллион раз. Она видела его с разбитым лицом. Она видела его чистым. Она видела его грязным - во всех смыслах. Таким потерянным она не видела его никогда, таким голым, будто без кожи, да и нет её, кожи - сплошные ссадины и бинты. Она никогда не видела его таким... босым.
Харпер тянет к нему руку и осторожно касается ссадины на скуле - страшно сделать больно. Его синяки отражаются в её. Она не думала о том, что она ему скажет - не заготовила речи. Она вообще ни о чём не думала - только о дороге. Она не горевала, она не злилась. В ней пусто. В ней полно. Надо что-то сказать.
- Я боялась... - её голос садится, за спиной поворачивается ключ в замке. Некуда бежать. Окно закрыто - ей тоже тогда не разрешили открыть окно. Какая разница, белая палата или розовая, есть цветы или нет - наверное, теперь она поняла, почему он тогда не приехал. Может быть, она поняла неправильно. Проводит ладонью по лбу, её глаза сухи - боится моргать: вдруг исчезнет. Свет слишком яркий. Стены слишком белые. Занавески слишком синие. - Я боялась, что больше тебя не увижу.

0

28

Акт второй: Камю. Заканчивается еще до того, как успевает начаться, поскольку политика в этих стенах непереносима буквально желудочно.
Чувство абсурда. Стен теперь пятеро, и они обступают, как в подворотне у бара. Абсурд порождает страх. Обложенным со всех сторон, стоять здесь вечность или две, не чувствуя усталости, голода и скуки, непременной в том случае, когда поза не слишком ловка и не слишком изящна. Но это ни хуя не поза. Это констатация, возможно, факта. Ты набираешь ответственности, как набираешься за стойкой. Одна, две, три, и все происходит плавно, без особенного напряжения, которое присутствует всегда, когда ты носишь голову на плечах: каждый из них - воплощенное сомнение. Это побочный эффект любого районного мессианства. Он проходит почти победоносно, когда ты приносишь им свой выигрыш, когда ты оказываешься прав, когда у тебя есть право плюнуть каждому из них в лицо, и никто из них не утрется, потому что сочтет это за почесть. Но выигрыша нет. Нет победы. Они все правы. В конце концов они все оказываются правы. Поганые фамилии с его стороны, поганые фамилии с ее. Что ни сторона - фамилии неизменно поганы, как на тюремном кладбище. Они пропитые или сошедшие с ума от скуки, они, хватающиеся за любой повод для гордости, чтобы не провалиться в это болото окончательно - от газонов и альпийской горки до величины банковского счета, от ебаного Кьеркегора до родственников в Штатах, - и он, в принципе, такой же. Просто моложе. Пока что.
Дверь открывается. Он не ожидает оргазмического, не ожидает катарсиса. Ничего и не приходит. Что закрыта она, что открыта. Никакого облегчения. Только тяжче.
Они говорили так долго.
ЭСТЕЛЬ. Может быть, ты откажешься от него? Посмотри, он же идиот.
ИНЕС. Выбери какого-нибудь другого. У меня есть знакомый врач. У него большая зарплата.
ЭСТЕЛЬ. Ты можешь просто выйти сейчас отсюда и уехать обратно. Он даже не поймет, что что-то произошло.
ИНЕС. Портить генофонд в наше тяжелое время - занятие непростительное. Это я тебе говорю, как...
ЭСТЕЛЬ. Ты же, когда приходишь в магазин, не берешь из жалости помятый пакет овсянки, потому что его не берет никто другой?
ИНЕС. Ты же не из таких?
Какая неописуемая, отвратительная, жалкая, убожественная блевотина.
Но он стоит и ждет. Возможно, она не из таких.
ГАРСЕН: обречение на бесконечное созерцание женщин, которые не даются в руки. Обручение с женщиной, которая до определенного момента не считается женщиной и осознается, как что-то, чего хочется настолько, что проще сделать вид, что тебе плевать. Так будет менее стыдно проигрывать, если в конце концов она смоет свое кольцо в унитаз вместе с пеплом из книжных урн и крепким пряным табаком, которого в карманах набралось с полкило, - соответственно, следующим она смоет туда и тебя. "Слила", они говорили так. Джорджи: "она меня слила". Он представлял себе женщин средневековья, плещущих помои на узкие булыжные улицы. Кто-нибудь обязательно поскользнется и разобьет себе голову. Двойной позор.
Он ловит ее руку на своем лице, руку ее тонкую, холодную, сухую кожей, усталую, и останавливает там, где она легла, положив сверху ладонь. Он закрывает глаза. Это очень важно - то, что сейчас происходит. Даже сквозь свой ливень и свою нескончаемую усталость он ощущает это, как удар по лицу. Как будто она усвоила семейные традиции. В нем переваривается, кипит, остывает, как что-нибудь неукоснительно мерзкое вроде жировоска или мокрого мыла, оно неповоротливо с непривычки, и во лбу копится знакомое электричество от того, как долго он стоит на месте. Еще немного - и у него начнет дергаться бровь: это всегда ищет выход и находит его порой в самых неожиданных местах. - ...
- ...
Да плевать.
- Прости, Харпер, - он так часто зовет ее по имени, как будто она не жена, а старшая сестра. Он вдруг очень резко понимает, что должен был понять что-то еще у двери, но, как и обычно, оказался очень скор на реакцию и очень неповоротлив в отношении выводов - так бывает всегда. Это не страшно. Он заглядывает в ее лицо, и она не смеется. В нем, в этом лице, нет брезгливости, нет отвращения, которое приснилось ему получасом назад. Нет издевки, которую следовало бы ожидать. Кажется, у Молли он никогда не просил прощения искренне. Кажется, вообще не просил. Оно ощущается странно, как бессмысленно проебанное время: все это время можно было говорить то, что он думает. Вероятно. Или сейчас она просто сожмет пальцы и запустит их туда, прямо внутрь, еще глубже, чтобы сдавить его глотку изнутри. Тогда он заткнется навсегда, и это будет справедливо. - Прости. Я натворил хуйни. Не уходи, пожалуйста. Пожалуйста, Харпер, не уходи, ладно?
Да плевать. Инес, Эстель. Что тратить на них большие буквы. Их и так не хватает. Слишком низкие потолки. Он неловко утыкается лицом в ее плечо, стараясь не трогать - мало ли что.
Он сказал бы:
ГАРСЕН. Чай с бергамотом. Но сахар терпеть не могу.
ГАРСЕН. Мне нравится, когда ты голая. Но не очень голая. Знаешь, немного одетая. Я не могу сказать точно, но если ты будешь так выглядеть,  я пойму. Что мне это нравится. Я тебе скажу, если хочешь.
ГАРСЕН. Иногда мне кажется, что от меня нет никакого толку. Тогда я иду с кем-нибудь драться. Кажется, это не доставляет мне никакого удовольствия.
ГАРСЕН. Я бы помолчал. Я вообще-то не слишком люблю говорить.
ГАРСЕН. Я просто не знаю, почему так происходит. Просто я не могу сидеть. В какой-то момент я понимаю, что если я продолжу сидеть, я умру. Через минуту. Или две. Я уже чувствую, как опухаю, и вот здесь появляется мое любимое трупное пятно.
ГАРСЕН. Хочешь потрогать?
ГАРСЕН. (Думаю, тебе мерзко)
- Ты приехала. Зачем? - он прикрывает глаза. Саднит - плечо мокрое. - Нет, только не уходи, пожалуйста, Харпер, не уходи никогда. Пожалуйста.
И просить уже не очень стыдно. Это Манитоба. Здесь происходит всякая хуйня.
- Пожалуйста, не уходи. Я не смогу. Я ее разбил. Пожалуйста, не уходи, ладно, я тебя прошу, ты только не уходи. Я не знаю, что без тебя делать. У меня теперь нет вообще ничего. Вообще ничего нет, Харпер. Там ничего нет. Это пиздец. Это так страшно. Я думал, что там что-то есть. Там ничего нет, и больше ничего нет. Только ты. Не уходи, хорошо?

0

29

- Я так боялась... - как-то жалобно лепечет Харпер в его макушку - жалуется, нельзя так, но кому ей ещё пожаловаться, - прикладываясь туда же губами, очень аккуратно - не знает, где болит, - я так боялась за тебя. Я... я весь город на уши подняла - а тебя нигде не было. Вообще нигде. Я боялась, что тебя смыло в реку... не знаю... я все морги обзвонила... Как я могла не приехать? Что ты такое говоришь, ну. Куда я без тебя. Бедный... сильно болит? - гладит его невесомо по голове, обнимает за плечи с величайшей осторожностью, как очень хрупкую и очень ценную вещь, осторожнее, чем новорождённую дочь, когда впервые взяла её на руки, не зная, что положено делать с младенцами - плечи не рёбра, наверное не так больно, но даже если больно, ей это необходимо - чувствовать его, что он материален и что это не сон, что она всё-таки не вырубилась под свой шугейз и не вогнала линкольн в рекламную конструкцию на обочине. Она вспоминает про сломанные рёбра. Что там ещё... она толком и не успела разглядеть. Только что бледный, как полотно. И синий. И красный. И глаза горят - плывут, жаркие. Она позволяет себе моргнуть, потому что чувствует его в своих руках. Закрыть глаза, зарыться лицом в волосы. Теперь точно не исчезнет. Какое-то время... наверное, не исчезнет.
Она не думала ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду, ни в четверг, ни в пятницу, что он её бросил. Просто взял и уехал. То есть на какую-то секунду у неё мелькнула такая мысль, пока она глубокой ночью под сонное дыхание дочери внимала очередной порции гудков в трубке, пока в очередном баре не услышали и не ответили - но быстро отмела эту мысль. Это было бы слишком сложно даже для неё с её виртуозными планами побега и многослойными выдумками - в конце концов, ни одна её выдумка так и не вскрылась до сих пор, не считая Уоллис, но про Уоллис Льюисы с удивительной деликатностью не спрашивали и приняли, как есть. Может, и в них есть что-то человеческое. Если бы Алекс хотел её бросить, то не стал бы терпеть и обустраивать отходные пути. Он и измены-то не слишком старался скрывать, а тут - бросить... К чему тогда было сжигать все её книги, к чему было обрушивать все связи с семьями. К чему были те выходные. Это было бы слишком жестоко - лучше было бы бросить её прямо там, с догорающими книгами. Лучше было бы её бросить с новорождённой Уоллис, там, в погребальных мокрых кровавых цветах. Белых и всё равно кровавых. Лучше было бы её бросить у алтаря - просто не явиться. Лучше было бы сесть на свою ямаху и уехать в эту Манитобу, едва узнав о том, что она ждёт ребёнка. Лучше было бы, если бы он посмеялся и не согласился на встречу, когда она тогда ему позвонила - через неделю после того, как она к нему подошла... так бы он не поступил, в этом она почему-то была уверена. Когда угодно, но не сейчас. Не после того, что было. Все эти дни и ночи она думала, что с ним что-то случилось - и вот, случилось. Когда она вступила в его расплескавшееся плохо в этой слишком яркой гудящей палате, её ещё раз на мгновение прошибло как ударом тока - а что, если он не хотел её видеть, что, если он её сейчас оттолкнёт после всего, после всего этого пути? - и едва не отдёрнула поднятую было руку, но потом подумала - он же позвонил. Он не стал бы звонить, если бы не хотел её видеть. Даже несмотря на всю ату аварию, на всю эту полицию, на все эти гематомы, бинты и кости. Всё правильно. Всё так, как должно было случиться.
Она прощает его, не успев даже разозлиться. Она целует его в сине-красный висок, отстраняется и долго серьёзно смотрит ему в глаза, оглаживая большими пальцами запавшие щёки.
- Я никуда не уйду от тебя. Я обещаю, Алекс. Я знаю, что страшно. Я знаю, что больно. Я всё знаю. Оно заживёт - я никуда не уйду. Я же приехала. Ты что, думаешь, я приехала, чтобы уйти? Я приехала, чтобы забрать тебя. Я с тобой. Правда. Всегда, - целует в переносицу. - Всегда, Алекс. Разве я когда-нибудь уходила? Я всегда ждала. Разве ты когда-нибудь не знал, где я? И я приехала. Чтобы ты знал. А теперь давай ты сядешь - а лучше ляжешь, тебя же шатает всего. И я буду здесь, - усаживает его на край кровати, смаргивает горячее из глаз - не выдержала всё-таки, неуверенно улыбается и вытирает щёки тыльной стороной ладони, шмыгает носом. Пусть больше не течёт, пожалуйста - ей нужно быть сильной. Впереди много дел. - Давай откроем окно, ладно? Ты не замёрзнешь? Я тебя укрою - здесь нечем дышать. Это пытка какая-то... - рама поддаётся с третьей попытки и кое-как приподнимается сантиметров на двадцать - даже голову не высунуть. В комнату моментально полновесно, полнозвучно, холодно, мокро врывается ливень и запах мокрой скошенной травы. Третий этаж. Почему они не приоткрыли окно? Он же не совсем дурак - с третьего этажа прыгать. Даже если бы они знали, на что способен Алекс Брук.
Харпер возвращается к нему, садится рядом, берёт его руку в свои и прижимает к щеке. Чтобы быть рядом. Целует в серединку ладони. Чтобы точно не сон. Может, она сама сейчас опутанная трубками лежит в такой же палате? Может, в соседней даже. А как же Уоллис? Пусть это не сон. От недосыпа, усталости и волнения болит голова, сознание слегка плывёт и её несёт, кажется, она в жизни столько не говорила:
- Ты меня очень напугал, - почти без горечи. - Пожалуйста, не делай так больше. Хотя бы предупреждай. Я... ты знаешь, я всё стерплю, если буду знать, что ты цел. Хорошо? Даже если захочешь... ну, совсем уйти... Я чуть с ума за эти дни не сошла... я так устала... это так унизительно... - выдыхает, потом вспоминает и выкладывает на край кровати сигареты, - вот, если хочешь. Я поставлю тебе стул у окна. Если хочешь. И ничего им не скажу. Я привезла тебе одежду... улажу дела в участке и заберу тебя - здесь невыносимо. Подкуплю медсестёр, что угодно, я не знаю... Сниму где-нибудь комнату и буду сама за тобой ухаживать, пока не сможем поехать домой... ты хочешь? Или останусь здесь. Попрошу, чтобы тебя перевели в нормальную палату, и поставили для меня кушетку, или не знаю... Ненавижу больницы. Прости, я слишком много говорю - разволновалась... Прости, Алекс. - Руки слегка дрожат, когда она в очередной раз убирает с глаз чёлку. - Я... знаешь, я не буду ни о чём спрашивать. Ты сам расскажешь. Ты же расскажешь? Алекс.

"Унизительно" - хорошее слово. "Многое объясняет", - сказал бы он в любой другой ситуации. Но сейчас говорить отчего-то не хочется.
В принципе, больничная койка и гроб - явления одной природы. Кто может сказать точно, не завален ли четвертый этаж сырой землей. Может быть, его закопали со всем зданием сразу. Это почетно. Все равно достаточно позорно. Он представлял, конечно, как это все будет. Кто не представлял. Особенно после Пита - это были одни из первых его похорон. До этого был Билли. Они не очень общались, но так вышло, что он был рядом, когда Билли ебнулся в тот овраг. Это пьяное полуночное, паническая суета, когда выясняется, что уже полтора часа вы пьете и вам смешно, пока рядом кто-то мертв. Билли был деликатным, домашним мальчиком, над ним принято было подтрунивать, но так, вполсилы - была определенная доля уважения к тому, что он съебывал от родителей через окно и без особого сожаления спьяну рвал свои недешевые шмотки на спор. Ему нужно было немного, но в тот вечер кто-то взял его на слабо. "На слабо" все равно было втрое меньше рядового литража на компанию, и кто-то его поддел. Билли обиделся и ушел. Больше не приходил.
Билли было лет пятнадцать, ему, стало быть, около девятнадцати. О нем, девятнадцатилетнем, было "все ясно". Это первый смертельный порог - совершеннолетие. Они подводят итоги. В семнадцать ты еще кое-как, в девятнадцать - уже проебанная голова, разгильдяй и бестолочь. По этим канонам Билли был практически святым, и хоронили его соответственно - в белом. Они стояли поодаль, никто их, само собой, не приглашал, но стыд, испытываемый мертвым Билли в этой белой хламиде, бросался в лица всем по очереди. Сначала деликатно порозовел Джорджи, потом пятнами покрылась Вивьен - она всегда краснеет как-то фрагментарно, местами. Потом у Алекса поползло от ушей к груди, и ему пришлось поднять воротник куртки. Такой себе погребальный костер. Ну, все-таки надо было что-то сделать. Как-то выразить свое... уважение.
Потом они пили. Само собой.
- Что может быть скучнее, чем лежать в гробу, - спросил тогда он. Джорджи неловко заржал.
- Ему похуй, наверное.
- А вдруг не похуй?
Странно, что он об этом забыл.
Сейчас Харпер пришлось бы заниматься этим самой. Он помнит, насколько это заебно - тогда он занимался квартирой Пита, а Бен похоронами, и как-то за ужином он изъявил свое неудовольствие относительно его, Алекса, лица, мол, то, что делает он - это одна двадцать шестая от того, чем приходится ворочать ему, Бену. Бумажной работы он нажрался до отвалу, и заявление Бена его закономерно смутило. Двадцать шесть оформлений наследства - это бюрократический пиздец. Проще вскрыться следом самому. Но она бы не вскрылась. Она ответственна. У нее ребенок. А у него ребенка нет что ли. Это было бы еще стыднее, чем сидеть здесь. Может быть, ей самой пришлось бы копать яму - он сломал ей все, скорее всего, с такими не водятся даже могильщики. Она бы...
Он закрывает глаза, открывает глаза, закрывает глаза, моргает очень медленно, потом - очень быстро. Забыл, как это делается.
Однажды он сжигает ее книги, сжигает свои книги, выламывает дверь гаража, увозит ее ребенка, она приезжает и плачет. Потом он привозит ее к родителям. Она смеется даже тогда, когда ее полоумная мать лупит ее по лицу. Потом он не возвращается домой после смены и оказывается в трех днях езды, разъебавшим мотоцикл, проебавшим почти все имеющиеся деньги и, кажется, заработавшим уголовку. Или как это бывает. С наркотой его еще никогда не брали. Она приезжает и плачет. Она едет три ебаных дня, у нее никого нет, и ему надо бы спросить, где ее, его ребенок, но это кажется очень неловким. И она приезжает, и плачет, и говорит: бедный. Сильно болит?
- Сильно, - только и может сказать он. - Не болит вообще, Харпер. Видишь, совсем не больно. Не уходи только, хорошо, Харпер. Оно очень болит.
- Я никуда не уйду, - говорит она.
- Не уходи, - говорит он.
Помимо прочего, он прекрасно осведомлен о том, что ад - это осознание того, что они могут поступить с тобой так, как ты поступаешь с ними. Пока что - только осознание, но и этого хватает сполна. Она, к слову, никогда не плакала до этого. Может быть, он не видел, но с ними она не плакала. Он не видел, наверное. Но когда видел - она не плакала.
Дело, возможно, не в том, что в стране этой все хорошо. В городах этих все хорошо. Все размеренно, все - рекламный проспект. На рекламных проспектах женщины тоже не плачут: это не способствует продажам. Но ведь это нормально, возможно, для женщин. Плакать. Когда люди, от которых они рожают детей, дают им достаточно на то поводов. Возможно. Возможно. Дело, возможно, в том, что он - не самый лучший человек. Это не самооправдание, он просто понимает. В заметном отдалении от двери, у которой принято делать выводы. Рекламные проспекты требуют гармонии. Фильм "Бриолин". Мелодрама - значит, кто-то плохой, а кто-то - хороший. Она приезжает, и плачет, и говорит: это пытка какая-то. Это пытка какая-то: так она говорит. Это пытка какая-то, так она говорит. Она говорит так, что это какая-то пытка. "Совсем уйти", говорит она. Совсем уйти. Она могла подумать, что он "уйдет" "совсем", она так и подумала. Он вообще об этом не подумал. Один раз он об этом подумал. Он подумал: "совсем уйти", но не думал - "от нее". Он в принципе ни о чем не думал, кроме этого кромешного, решающего все "совсем", и забыл про то, что потом ему может быть не похуй. На четыре стены. На белые саваны. Какие тут белые саваны. Достаточно по делам его будет хоронить его голым. Абсолютно. Вот это будет событие.
Сартр ни хуя об этом не знал. Он был онанистом. И ублюдком. На хуй Сартра. На хуй Томпсон. На хуй Манитобу. На хуй Эстель и Инес. На хуй газ и нерожденных детей. Четыре стены - достойно. Пятая приложна. Оно продолжается, и ему сводит челюсть. Это какое-то издевательство. Так не бывает, люди так не ведут себя. Люди кричат, или бьют, или... блядь, но ведь это же издевательство. Он заслужил, но он устал. - Я хочу домой, - он отодвигает пачку подальше от себя и прикрывает глаза, оглаживая пальцами ее, Харпер, скулу. Это получается само собой - ее колотит. А она и не заметила. - Скажи им, что я все понял. Я все понял, Харпер, ты тоже не говори больше, хватит. Я понял все. Я больше не буду, прекратите. Вы все, и ты тоже. Просто прекратите. Я все понял. Я больше не хочу так, я хочу домой. Выпустите меня отсюда. Я больше не буду. Я не уеду больше никуда. Я из дома больше не выйду никогда, только прекратите. Я все понял уже, хватит. Хватит меня мучить. Зачем ты ехала. Зачем они там стоят. Прекрати говорить, Харпер, я просто... я не могу, хватит, прекратите. Я понял все. Все, не надо больше. Не надо. Хватит. Я все понял. Я не могу это больше слушать.

Отредактировано Catalyst (2018-03-18 01:40:54)

0

30

Харпер послушно смолкает. Даже прижимает к губам пальцы - как-то испуганно. Вдруг ещё слова полезут. И так слишком много слов. Ему не нравятся её слова. Всем больше нравится, когда она молчит - это она давно уяснила. Молчит и делает. Только Уоллис пока нравится её слушать, или просто она ещё не научилась возражать - Уоллис даже можно петь. Харпер нравится петь. Ради этого она даже исправно много лет ходила в церковный хор. Когда поёшь, можно отпустить себя. Она, вроде как, неплохо поёт. Так говорят. Потом она всё-таки говорит, очень медленно. Как можно более доходчиво.
- Мы поедем домой. Я всё решу и мы поедем домой. Сразу. Я всё сделаю. Потерпи ещё немного, пожалуйста. Я всё сделаю.
И замолкает.
Озадаченно.
Говори, Харпер - требует Алекс, когда её сгибает пополам от рыданий среди обгорелых балок и битого стекла. И она начинает говорить. Замолчи, Харпер - просит Алекс в стерильной чистоте, когда она бьётся над тем, как бы унять его боль. И она замолкает.
Ну а что ещё сказать? Что ещё сделать, чтобы сделать легче? В этой комнате нет ничего, что может сделать легче хоть кому-то. Окно она уже открыла. Под окном уже мокро. Возможно, она сделала это для себя. Для Алекса тоже, но больше для себя. Потому что это невыносимо. Глупости какие - всё выносимо. Вообще всё.
На стене висит какой-то сельский пейзаж - руководство больницы, а скорее всего просто медсёстры пытаются создать уют. Это нормально - создавать уют там, где работаешь. У них длинные смены. Они выращивают цветы в горшках на подоконниках. Они развешивают по стенам репродукции - чтобы было приятнее. Чем не окно, которое можно открыть. Миссис Льюис раскладывала салфетки - тоже окно. Миссис Льюис развешивала по стенам прерафаэлитов и Тёрнера - Тёрнер это хороший вкус, говорят, хотя что там такого в этих размытых рассветах и закатах. Пусть все знают, что у них хороший вкус. Пусть им будет приятно жить с мыслью, что у них хороший вкус. У них хороший вкус - они хорошие. Им комфортно. Они создают комфорт для своих детей - Харпер живёт в комнате, где висит Тёрнер. Пейзаж с далёкой рекой и плотиной. Прозрачно, грязновато, к нижнему краю - гуще, плотнее. Она подолгу смотрела на этот пейзаж, когда глаза уставали от книг - в окна смотреть не рекомендовано, когда она наказана, а она всегда наказана. Но ничего, это тоже своего рода окно. Ярко, полуабстрактно - можно представить, что угодно. Миссис Льюис приятно, что дочь интересуется искусством - всегда так внимательно смотрит. Привила хороший вкус. Воспитала правильно. Харпер довольна, что миссис Льюис довольна. Шаг влево, шаг вправо - Харпер быстро научилась оправдывать чужие ожидания. Удовлетворять. Наводить комфорт. Делать хорошо. Харпер некомфортно, когда окружающим некомфортно, когда они выражают неудовольствие. Тем более, когда им плохо. Что я могу для вас сделать? Она редко спрашивает. Она и так знает. Шаг вперёд - канат провисает и впивается в босую ногу. Ступни давно стёрты в кровь - кожа в клочья. Капает вниз. Как бы удержаться. Ещё шаг - конец верёвки теряется в тёрнеровом тумане. Пошатнуться, выправиться. Взмахнуть руками - очень изящно, разумеется, чтобы зрителям было приятно смотреть. Она здесь для их удовольствия. Ей плохо, когда им некомфортно - и она всё исправляет. Одевается так, как им нравится. Делает то, что им нравится. Говорит мало и по существу - что им нравится. Как вас ещё порадовать? Им всё нравится. Харпер нравится, что им всё нравится. Все довольны Харпер. Харпер довольна островком спокойствия вокруг себя. Где никто не ранит. Где никто не посадит её в комнату с закрытым окном - если она будет хорошо вести себя. Не выходить из комнаты - тоже к чьему-то удовольствию. Сидеть тихо. Если она будет правильной, всё будет хорошо. То, как надо правильно, то, чего не хватает для их удовольствия - она улавливает по движению в воздухе. Она вообще очень хорошо чувствует малейшие изменения в атмосфере. Она метеочувствительна. Она тоже наводит комфорт там, где проводит много времени - в себе. Это нормально.
- Я получила А+ по литературе. У меня лучшее в потоке сочинение.
- Мне нравится эта группа. Как она называется?
- Только в девять мне нужно быть дома.
- Меня зовут Харпер. Ты мне нравишься. Пойдём танцевать?
- Дорогой дневник, меня приняли в магистратуру.
- Отлично выглядишь, Маргарет. Как мальчики? Говоришь, Алекс заходил?
- Я сожгу для тебя всё.
- Я скоро буду.
- Спасибо.
- Пожалуйста.
У неё был дневник. Для её спокойствия и для чужого - всех всё устраивало. Все были довольны. Все выражали удовольствие. Ей тоже было спокойно - почти. Потом оказалось, что не всем приятно и спокойно. Больше дневника у неё нет. У неё ничего, в общем-то, нет, кроме мужа и дочери. С дочерью легко - ей можно спеть. Можно укачать её на руках. Можно сводить её в парк - она любит кормить птиц. Можно поцеловать разбитую коленку. С мужем сложнее. Она никак не может угадать, что ему нужно, хотя изучила его, кажется, вдоль и поперёк.
Харпер осторожно, неслышно переставляет стул к окну - чтобы в коридоре не услышали стука. Она умеет не привлекать к себе внимания - это одно из первейших условий выживания. После вежливых улыбок. После согласия на каждое утверждение из чужого рта. После покорности. Все эти правила выживания - как толстое одеяло, которое глушит все звуки и даже согревает. Странно, что её трясёт - она же тепло одета. Харпер натягивает рукава свитера почти до костяшек пальцев и закуривает в окно - нужно же чем-то занять рот, чтобы не говорить, а то слова столпились в горле, пляшут на кончике языка. Он сказал ей замолчать. Нужно заполнить паузу. Он ничего не расскажет - это она уже поняла. Ей нужно подумать, у неё столько дней не было времени подумать - вот теперь выдалась пара минут.
Скажи, Алекс, где болит. Покажи, если не можешь сказать. Намекни. Дай понять. Я поцелую больное место. Я сниму с тебя тоску. Хочешь, я буду кормить тебя срезанными с себя кусками мяса? Хочешь, я сожгу эту больницу и этих полицейских? Приятные, в сущности, женщины. Они просто делают свою работу. Они просто ничего не знают - никто не знает. А я должна знать. Мне это необходимо. Ты только намекни - и я пойму и сделаю всё сама. Я заберу тебя домой, само собой, я для этого и приехала - потому что я поняла, что нужна, но я же вижу, что тебя что-то ещё мучает. Покажи, где болит, Алекс. Я обернусь вокруг тебя, обовьюсь руками и ногами - и впитаю всё плохое, что в тебе есть. Я съем твою тоску. Я заберу всё себе, чтобы тебе легче дышалось. Окно открыто, но воздух всё ещё очень тяжёлый - липнет к коже. Это всё влажность. Ты только скажи, Алекс. Мне себя не жалко. Мне станет легче, если тебе станет легче.

0


Вы здесь » Zion_test » monsters » бруки (почитать)


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно