У Вас отключён javascript.
В данном режиме, отображение ресурса
браузером не поддерживается
@name @surname @cat @lorem
@name @surname @cat @lorem
Персонаж 1 & Перс 2
название эпизода
username

Lorem ipsum odor amet, consectetuer adipiscing elit. Rhoncus eu mi rhoncus iaculis lacinia. Molestie litora scelerisque et phasellus lobortis venenatis nulla vestibulum. Magnis posuere duis parturient pellentesque adipiscing duis. Euismod turpis augue habitasse diam elementum. Vehicula sagittis est parturient morbi cras ad ac. Bibendum mattis venenatis aenean pharetra curabitur vestibulum odio elementum! Aliquet tempor pharetra amet est sapien maecenas malesuada urna. Odio potenti tortor vulputate dictum dictumst eros.

Zion_test

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Zion_test » monsters » сынюн и джину ау


сынюн и джину ау

Сообщений 1 страница 8 из 8

1

http://sd.uploads.ru/V1zGB.jpg

ветер теребит ткань его светлых одежд и разметавшиеся по плечам пряди ее длинных волос. пшеница блестит с лучах заходящего солнца. бесконечное золотое поле от горизонта до горизонта — куда ни глянь. тонкая лента проселочной дороги извиваясь исчезает вдалеке. высоко-высоко над головой блестит полярная звезда и прорисовывается блин полной луны. на ее снежных волосах оседает пламя заката, а в черных глазах — пустота. они идут так уже много дней и за это время им не встретился никто. этот мир мертв.
— я устала, — она вдруг останавливается, садится в пыль, руки обнимают колени.
немой упрек остывает в лазури его глаз. он опускается напротив:
— никта, нам немного осталось, — его пальцы касаются ее плеч, — пойдем.
— этот путь никогда не закончится, гелиос.
она думает, что это он виноват. думает, что из-за его беспечности они оказались здесь. она резко встает. мечется из стороны в сторону. он устало наблюдает за ней.
— мы были здесь уже множество раз. ты помнишь тот холм? — от бессилия по ее бледным щекам скатываются слезы. «мы ходим кругами тысячи лет», — думает она. «откуда слезам взяться в этом мире?» — думает он, — мы больше никуда не пойдем, гелиос. вместе. никуда.
никта ступает в пшеницу. солнце скрывается за горизонтом. шумит ветер.

0

2

у него вся жизнь проходит во снах: он бежит, пытается догнать, то хватается за край расстёгнутой хлопковой рубашки, то может коснуться кончиков пальцев, пытается в следующее мгновение дотянуться, схватить за руку, чтобы удержать рядом с собой навсегда, но это мгновение никогда не настаёт, исчезает ровно перед этим, оставляя в памяти лишь легкую улыбку. сынюну хочется кричать.

столько лет позади, десятков, сотен, тысяч. столько лиц, имён, судеб. у них каждый раз разные голоса, расы, цвет глаз, возраст, семьи. однажды он был шейхом со своим гаремом, а потом бедняком, замерзающим где-то в снегах аляски, был рождён в тропиках и был убит в нагасаки. и каждый, каждый, каждый грёбаный раз, он встречал причину бесконечных черёд своих смертей и рождений. в одной из религий говорят, что однажды спаситель воскреснет. а он воскресает постоянно, жизнь за жизнью, ищет чужую руку, чтобы успеть хотя бы коснуться; в последний раз они лишь встретились взглядами, перед тем как террорист взорвал бомбу.
я тебя найду снова, и будь, что будет.
в этот раз он художник, черпает краску ладонями, совершенно отказываясь от кистей; современный мир позволяет всё это, говорят, что самовыражение, говорят, что особый стиль. сынюн же просто балуется, рисуя ладонями не по бумаге -

по телам моделей для его “особых” арт-перформансов. всё это, конечно, глупо. древние египтяне бы не поняли, английские пейзажисты стиля рококо бы не приняли, да винчи бы сказал, что мир опошлился и потерял связь с богом, став содомом и гоморрой в полном теперь их обличии. он раньше в руке держал мастихин, накладывал масло на холст, слоями, волнами, создавал из безумства цветов бушующие океаны, плавные атласные складки платьев, а от каждого нажима цветок распускался всё больше. тогда шальная пуля французской революции попала точно в цель, пускай и ложно обвинённую - он, как потом оказалось, и выпустивший пулю, застрелился следом. ещё раньше - у него на руках мозоли от кувалд, шпунта, троянки и скальпеля, а лёгкие - полны мраморной пыли и он почти не мог дышать, но молодая жена их господина так хочет своё изображение со своим ребёнком на руках. он никогда не мог отказать этой улыбке. однако, везувий тогда не пощадил никого.

у модели груди почти нет, тощая, с высоко задранным подбородком швабра, что по подиуму гоняет чуть ли не быстрее шумахера на треке. у модели вообще ничего, кажется, нет, совсем словно бесполая, со сбритыми бровями; она умудряется подмигивать и неочаровательно краснеть, когда сынюн ведёт антроцитовую линию вдоль одного из боков. в этот раз он точно знает, что дамы в этой жизни не для него. будет даже забавно, если она в этой жизни девушка, хотя платоническая любовь не так уж и плоха, как, например, в этом новом фильме “богемская рапсодия” между фредди и мэри. быть может в этот раз они даже проживут подольше. сынюн не знает чего ожидать, но вдруг теряется где-то в своих мыслях и мажет яркий кадмий не туда, куда задумывал. выходит неплохо, да и едва ли кто-то заметит.

до открытия ещё пара часов. кан сынюн вообще-то модный художник, в свои двадцать четыре на слуху в мире искусства, любитель импрессионизма, абстракционизма, и любого другого -низма, успешно продающий картины по несколько миллионов долларов на аукционах. на самом же деле он в очередной раз из обычной семьи, но в этот раз поймавший удачу за чёртов хвост. вредная ника до сих пор обижается на него и лишь изредка посещает его, чтобы поддержать. “кан сынюн открывает свою галерею в центре сеула”, “кан сынюн отказывается от участия в престижной парижской выставке”, “кан сынюн то, сё, пятое, десятое” - заголовки в арт-журналах, статьях в интернете и всяких мелких блогах до сих пор вбрасывают бесполезную информацию в и без того узкие и всезнающие круги мира искусства. его же самого ничего такое не волнует, он лишь продолжает ребром ладони выводить на телах андрогинных моделей подходящие цветовые гаммы для каждого из залов галереи - по три на каждый. у него оттенков на каждый - море и одна капля: бирюзовый, нефритовый, коралловый, цвет цинии и голубой дымки, так много, что не перечислишь, но для самого маленького, тихо зала внутри галереи, он оставил тихий зелёный кашемир. он оставил его для себя. для тёплых рук, для мягких поцелуев и искристого эля, как в деревушке на окраине шервудского леса, где им, почему-то, позволили быть вместе непомерно долго в сравнении с парой секунд.

они включают прожекторы, ультрафиолетовые лампы, а лучший друг и менеджер в одном лице проверяет небольшую сцену в главном зале, чтобы микрофоны работали и все провода были соединены. сынюн так и остается встречать приглашённых в помятой и забрызганной свежей краской рубашке. он едва ли даже встречает их, так, сидит на самом углу сцены, где музыканты начинают разогреваться, а какой-то новомодный певец начинает исполнять что-то. сынюн не слушает что, только качает головой в такт и лениво кивает знакомым, салютующим ему бокалами с шампанским. скудно, не интересно, грустно, только солнце заботливо светит в лицо через огромные окна и заставляет жмурится, слепит, чтобы не видеть чудаков, разряженных в пух и перья. красота не в них, и даже не в этих аляповатых картинах и голых разукрашенных девчонках, что застывают в разных позах. у него красота в мгновениях и воспоминаниях, прячется за спинами, прикладывает пальчик к губам и просит помолчать, прислушаться. сынюн слышит.

его тянут за руки, ему хлопают, охают, ахают, кто-то бьёт бокал случайно, и сынюн помнит, как на одном из балов в зимнем дворце над этим смеялись и передавали по кругу, мол, к счастью. “к счастью”, думает сынюн. он говорит даже пару слов, опять не подготовил речь, но так ли уж важно, говорит прямо с места, не взбирясь на подмостки и не требуя микрофон, просто желает всем хорошего дня и говорит, что исполнил мечту, открыв салон истинной красоты под аккомпанемент цветущим вишням у входа. певец снова перебирает струны своей гитары, поёт балладу про первую любовь, что-то нежное и даже приятное. сынюн же, всё же взглянув, видит своё, парнишку, что скромно тянет бэк-вокал где-то совсем с краю. он улыбается робко, красиво. но улыбается так, как улыбался всегда.

0

3

острые рыжие языки пламени, тянущиеся к звездному небу. мир заволакивает дымом. остается только лоскут переливающегося неба, тонущего в зелени глаз. «это самый-самый последний раз, знаешь, да?» шепотом перед тем, как пламя слижет беззвучный крик. «самый-самый последний» становится предпоследним, предпредпоследним, сливается во времени с остальными.

бесконечная золотистая гладь колосьев и хрустальный шум ветра.

в одной из жизней, в той, в которой у них было в запасе почти пять лет, остается ребенок. чудесный мальчишка с золотыми волосами и синью глаз, с переливающимся колокольчиками искристым смехом. в той жизни умирать не хочется совсем. и она остается. пока время не стирает и ее.

лукавые черные ночи со скомканными снами: росчерки прикосновений, гул цветов, подступающая отчаянием тошнота. в этих снах его взгляд растекается черными кляксами и оседает на узких ладонях, оставаясь сумрачным теплом. иногда другое тепло — тепло его объятий застает на рассвете и тут же сметается лавиной холода. в окнах солнечный свет или стена дождя, а подушка мокрая от слез. каждый раз все повторяется.

«знаешь ли ты как я  н е н а в и ж у  рассветы?»

джину ведь глянцевых журналов не читает: ни в этой жизни, ни в каких других. а здесь просто попался красивой обложкой. случайно совсем. хотя, кому он пытается врать? не случайно. ничего у них не бывает случайным. все предначертано. им ли не знать. пролистал мимолетом. остановился только на одной бросившейся в глаза фотографии, чувствуя подступающий к горлу ком, дышать было почти невозможно в чуть покачивающемся вагоне метро. душно, сжимающееся пространство. чернота тоннеля по ту сторону стеклопластика и почти никого рядом. ночь глубокая.

в этой жизни у него нет никого. совсем. в графе «родители» прочерк. чистый белый лист. съемная квартира и серая череда дней. полумрак баров и ресторанов. до самых двадцати семи. никаких целей. никаких желаний. «как ты так живешь?» — его спрашивают, а он только улыбается. грустно так, тревожно немного. гнетущая усталость длинными-длинным шлейфом через века. только вот ребенок с голубыми глазами, точь-в-точь его глаза, никак из головы не выйдет. и шум листвы над головой, пыль длинных трактов, крики торгашей на городских рынках. и все они были живы. и казалось недолго совсем, что отступило, скрылось то давнее, что не дает им покоя. и что это, возможно, их последняя жизнь. может быть, более никогда им не суждено переродиться. и дышать хотелось полной грудью, смотреть по сторонам, ловить мгновения. и руки у него в той жизни были теплыми-теплыми, и она ластилась к ним, ведь впервые за долгое-долгое время было вот так.

в этой он — кан сынюн. модный художник. что-то там еще. не важно.

а в прошлой они даже слова друг другу вымолвить не смогли.
невозможно.

и когда состав остановился, шелестя разъехались двери, джину пулей вылетел из него. пролетел спешно весь путь до дома. хлопнул входной дверью. он сверлил ее взглядом несколько добрых часов. он думал, что лучше бы все это вырезать из памяти и больше никогда-никогда не вспоминать. и лишь бы все это уже закончилось. хоть как-нибудь. даже самым ужасным финалом какие могут быть. но каждую ночь одно и тоже. капля за каплей. и каждое утро все холоднее и тоже все невозможнее.

джину хотел бы родиться глухим или немым. может быть, даже слепым. слепым в особенности. в особенности теперь. и, конечно же, пускай у него будет синдром дауна или болезнь альцгеймера. все равно что. лишь бы было просто и непонятно.

— вам нравится то, что вы делаете? — тот самый зелено-кашемировый зал. здесь тише всего и стены питаются тихим стуком шагов. им тогда давно, кажется, нравились тихие уголки садов, где никого. где кроны деревьев плотно смыкались над головой. тот самый зелено-кашемировый зал, напоминающий смутно о чем-то очень далеком и уже почти позабытом. джину оказывается здесь, когда люди уже расходятся. теряется. он ведь к живописи, будь она неладна, никак. неловкое молчание, он встречаются глазами, — знаете, я ребенком совсем в приюте жил. наши воспитатели раз в месяц выбирали лучшие рисунки и развешивали по стенам длинных-длинных коридоров. все думали, что это стимулирует развитие и помогает в социализации. мне никогда не везло…

они так долго молчат. так долго смотрят друг на друга. а в прошлой жизни только глазами встретились на одно лишь мгновение. он ведь всю свою подростковость только и думал о том, что обязательно в первую очередь скажет о ненависти. он бы говорил долго-долго. и никогда бы не иссяк нескончаемый поток слов. и они бы обязательно утонули в нем. насовсем. окончательно. и больше не было бы этого мира и их бы в этом мире тоже не было. ничего не было. он думает и думает об этом, а потом приходит кто-то третий. он врывается в их молчание громким топотом и своим совершенно пустым «пошли, тебе нужно попрощаться…» и джину остается совершенно один (опять) и от зеленого ему становится тошно очень и не по себе. и он сам уходит. даже не уходит, сбегает. в этой жизни он умеет только сбегать. и город шумит в лицо ему, кричит кашащими вокруг вывесками и светофорами, пылает разговорами и истошным воем сигнализаций.

в одной из жизней она уже посыпала его проклятиями. изумрудной россыпью кричащих слов в мякине солнечного свечения, хватаясь слабыми пальцами за шелк рубашки. а после тихое: «я без тебя ничто. даже не тень». они так устали оба. тихая река — нечеткий рапид воспоминаний, смешанный с толпой в метро. джину на скамейке, смотрящий в пустоту. а мимо скользят поезда. пробивающийся сквозь толчею прошлого детский смех. и молодая девушка лет двадцати, тянущая смеющееся дите за руку по перрону. и если все это взлетит на воздух сейчас или чуть позже, он даже не удивится. а после по центральным каналам будут озвучивать количество пострадавших и умерших. лишь бы быстро. лишь бы в одно мгновение.

0

4

возможно однажды, в одной жизни это всё прекратится, потеряет всякий смысл и надежда из ящика пандоры просто исчезнет, как сотни людей и тысячи историй из прошлого, как сотни тысяч воспоминаний и миллионы украденных поцелуев. они не понят, как давно это началось и точно не знают, когда всё закончится. раз за разом всё сложнее и хуже, дышать порой трудно, но очень хочется. дышать очень хочется не ради себя и только это ещё заставляет не сдаваться.

сынюн знает, что теперь должен верить за двоих, должен выдерживать все штормы, ветра, землетрясения, вообще любые катаклизмы. даже человеческие вроде титаника. её рука была холоднее ледяной океанской воды, заполняющей лёгкие. они забавно верили, что если переберутся на новую землю, то, возможно, всё изменится; изменились лишь лица и имена, внутри так и оставив пустую веру. сынюн иногда молится кому-то в мыслях, просит для них прощения, или, хотя бы для неё.

- мне нравишься ты. - в этой крошечной каморке ему никогда не было так тяжело. картины на стенах, все до единой, сделаны им, воссозданы по памяти детали, нюансы, мелочи: герцогини во время заката, натруженные руки венецианского стеклодува и болезненно хрупкие ноги уставшего от жизни инвалида. он любил это всё, всегда, без условностей и предубеждений, просто всегда хотел любить и не сдавался, когда опускались руки. он сам держал его, её, и порой даже их руки в своих, грел замерзшие от мороза пальчики и отдавал последнее, потому что по-другому не мог. - меня без тебя не бывает.

слова уходят в никуда, потому что в зале никого нет - вернувшийся сынюн только пальцем проводит по раме одной из картин, на каждой из них - они, разные, совершенно непохожие, но всё же они. обсидиановыми всплесками в иссиня-чёрном ночном небе, в застывших навечно слезах крохи на руках прислуги, в усталом изломе согнутой старостью спины. они во всём этом - в опустошённости, потерянности, отчаянии, в криках, шёпоте, оглушающей тишине, что на виски давит похлеще любого громкого бита в ночном клубе на хондэ. обречённые и помноженные на вечность, как уроборос, никак не нашедший своё пристанище. у них у всех таких вот бесконечных, проклятых, усталых, впереди лишь затянувшийся оксюморон: они нашли конец, ухватились за него, но никак не могут дойти до последней финальной точки. грустный хэппиэнд их сказки сломался на автосохранении который выбрасывает в рандомные места, в любые, но не в конец, где наконец-то заканчивается туннель и свет давно погас. темнота. забвение. покой.

сынюн щёлкает выключателем, гасит последние звёзды, запрятанные по тонкими слоями фанеры и холстов, натянутых поверх конструкций. он свою звезду снова нашёл; не знает только, падающая ли она сейчас, угасающая, взрывающаяся - без разницы. он его любого будет держать за руку, снова пойдёт по этой тропинке, которая прямиком к смерти, без камня с обозначениями и предсказаниями; там впереди только обнуление информации и новый апгрейд. но сынюну с вот такой жизнью нечего жаловаться, закончились слова, чтобы страдать. он просто нуждается в нём рядом. пиджак за несколько тысяч долларов, что он снимает со спинки стула, рвётся с лёгкостью о торчащий гвоздь, вышивка бисерная рассыпается бесшумно по ворсистому ковру - он завтра уберёт сам. потому что в этой жизни кан сынюн не порвётся, будет крепким за них двоих.

вечером погода дурашливая, тёплая, но с холодным ветром, что полы широкой рубашки развевает так, словно он принцесса из пары десятков жизней назад, в грёбаном платье со шлейфом. спасибо что не на каблуках - кеды очередного успешного дизайнера на удивление комфортны даже во время бега непонятно куда. сынюн по улицам сеула просто бежит - они были здесь не раз: когда он только начинался, когда умирал и восставал вновь, он здесь улицы наизусть знает, кажется, но бежит не высматривая номера домов и таблички, просто знает, что даже не стоит, что его итак приведёт в нужное место. эскалаторы, люди, бездушные цепочки, ряды, смех, болтовня, звонки телефонов. ви-и-и-и-изг колёс по путям.

сынюну смерть не чудится, не пахнет кровью и не слышны крики. сынюн от поезда метро ещё в метрах в двухста, просто эхо до сих пор в ушах, а люди чешут затылки и смотрят удивлённо на едва тронувшийся вместе со всем поездом вагон. сынюн видит картину и еле заметную фигуру, закрывающую лицо руками, в окне оставшегося вагона. умирать каждый раз всё же больно, трудно, вовсе не хочется. несколько секунд чтобы перебежать оживлённо замерший зал и заскочить внутрь через уже отжатые какими-то умельцами дверцы, чтобы чужие тонкие запястья целовать нежно, на коленях стоя. - я тебя всегда найду. на другой звезде, в другом мире, в чертовом зазеркалье найду. я тебя даже в лабиринте нашёл. - сынюн ищёт, а он… то ли прячется, то ли убегает, то ли просто не двигается или несётся, подхваченный волной. кан знает, что сейчас может быть что угодно, но не отходит, большими пальцами гладит острые коленки и больше ничего, кроме как найти, не обещает. знает, что всё может быть напрасно. да и весь мир он ему уже пару жизней назад дарил.

- пойдём домой, говорит. домой. где пустые стены давно разрисованы репликами детских каракуль, что в память въелись навсегда. домой. где на стене гобелен висит, с обуглившимся углом, когда однажды в него полетела свеча. домой где от всего по чуть-чуть, почти на каждую жизнь, быть может даже простые шахматы. сынюн не говорил, но в периоды, когда у него богатств больше, чем желания жить, он по миру рыщет, чужими руками отыскивает важное, прячет в банки под разными именами и кодовыми словами. сынюн свою, их жизнь записывает, как может, держится, как за якорь цепляется, чтобы не сдаваться. иначе за что это им всё?

0

5

даже телефон и тот заляпан кровью. но найти ковер получается быстро. его привезут из сеула как раз утром. точно тот же ковер, что заказывала его мать: мягкий, по нему должно быть приятно ходить, а ноги — отдыхать. бежевый светлый ковер, который каждый день надраивает прислуга. он должен быть всегда почти как новый. почти. через год-два максимум его бы тоже заменили. как и все, что меняют в этом доме за ненадобностью или из скуки. но даже тогда, не зависимо от того, насколько мягким был бы новый, и после него оставались бы царапины и ссадины на коже, на коленях, на локтях. чтобы это все скрыть пришлось бы носить кофты с длинными рукавами, рубашки, брюки и врать. постоянно врать. «мне холодно», «я боюсь загореть».

джину вытирает слезы вновь и вновь. они все еще ручьями текут по щекам. когда приходит рассвет, джину выключает свет в кабинете. он знает, что отчим ложится спать не раньше пяти утра. он спит мало. его громкий голос разносится по коридору, а шаги шумные и тяжелые. но в ночи они звучат тихой осторожностью. прислуга приходит в семь утра в будни. в выходные — в десять. он говорит об этом сынюну. сегодня как раз выходной, но времени все равно мало.

тогда джину напивается в очередной раз. он пьет много, невозможно много для своего возраста. для него будущего не существует и ему чертовски страшно. в ту ночь он уговаривает сынюна посмотреть с ним «девушку по соседству». он смотрел его множество раз. вновь и вновь. только всегда один. как будто ему своих воспоминаний не хватает. липкое дыхание на ухо, сбитое, обрывистое. джину одиннадцать. он прокусывает свою руку от боли. слезы в точь проливным дождем по щекам. три часа утра отсчитывают стрелки на тих же часах, которые будут стоять здесь следующие пятнадцать лет. у него их так много — этих воспоминаний. отчим никогда не использовал резинку. иногда, будучи в подпитии, он вообще ни о чем не заботился, затыкая рот джину широкой ладонью или первой, попавшейся под руки тряпкой: футболками, брюками, рубашками, полотенцами. не важно. джину в ту ночь выпил много. глаза его блестели стеклом в переливающихся сценах фильма. каждый кадр отпечатывался на радужке, утопая в черноте зрачков. «мне было восемь, когда он изнасиловал меня впервые… мой отчим», — так просто. он сообщил об этом так просто, будто это происходит сплошь и рядом. будто именно такой должна быть повседневная жизнь детей, подростков. будто в этом нет ничего страшного.

джину падает в каждом сне. иногда засыпая, просыпается через несколько минут — ему чудится, будто сердце остановилось. он вздрагивает, хватает воздух губами. просыпаться в пустой квартире страшно. ведь всегда сразу после, будто по расписанию, он начинает захлебываться в ужасе: тот ходит даже тяжело и громко по коридорам, но тихо и почти незаметно по ночам. джину включает везде свет. вообще везде. достает из холодильника соджу или, если его нет, вновь пьет таблетки. от них всегда хочется спать.

у джину сон чуткий. выработанный годами. удушающим рефлексом. джину засыпает в постели сынюна. и стоит тому только подняться, стоит только ступить его ногам на пол. сделать первый шаг, второй. даже если их почти не слыхать, джину все равно подскакивает в холодном поту. и сердце заходится в груди сильно-сильно испуганной птицей.

а потом он так спокойно говорит «мне было восемь» и красивое лицо меган на экране искажается в гримасе. он думает, что она не выживет, он думает, что в какую-то из тех ночей сам умер. он смотрел его уже столько раз — этот фильм, что сбился со счета. всегда смотрел сам, а теперь смотрит с сынюном. никогда никому не рассказывает о произошедшем, а теперь говорит сынюну.

джину никогда не говорит о том, как ему страшно. сынюну тоже.

светает. в тишине дома ни звука и тусклый свет проникает в пустую гостиную, стелется по лестнице. джину собирает нити от ковра и осыпающийся светлый ворс, чтобы помочь сынюну справиться быстрее. тот относит смотанные ленты в машину джину, а потом уезжает. джину же забивайся в угол. тень скользит по мертвому лицу отчима. кровь давно запеклась. цветы, из разбитой вазы раскиданные по полу, уже начали увядать. джину обнимает колени и прячет лицо. иногда кажется, что совсем рядом доносится шорох. тогда джину вздрагивает и нервно озирается по сторонам. тихо. на столе тикают часы. ким джину чуть дышит.

— посмотри, — он протягивает конверт. и хрупкая стена мыслей джину тут же разлетается.
— что это? — все тонет в желтом слабом свете.
— мне прислали их несколько дней назад. занятно, — это его «занятно» никогда не предвещало ничего хорошего, — я подумал, что если ты попытаешься раскрыть пасть и рассказать о том, что случилось с юной на самом деле… — джину нехотя берет конверт, и его немеющие пальцы почти не слушаются. в руках с десяток фотографий. мутных. черно-белых фотографий, покрытых рябью шума, — я отдам эти снимки куда надо, — но даже так, даже так сразу становится ясно кто на них, что на них, — подумай, тебе лучше заткнуться, иначе… — знакомая спальня. темное постельное белье. джину помнит каждый их раз. помнит, как пальцы сынюна сжимаются на его запястьях, как горит кожа от жара его дыхания, как сам джину, обхватывая его бедра ногами, прижимает сынюна к себе, — ну что? — на всех фото две фигуры — он и сынюн — случайная раскадровка со скрытой камеры.
лицо отчима, искаженное усмешкой.

теплая вода шумно вырывается из душа. джину наблюдает за тем как она тут же окрашивается алым и стекает по водостоку. красная-красная. бесконечные потоки. у него вновь слезятся глаза, а кожа покрывается частой рябью мурашек. джину пытается вымыть кровь из-под ногтей, но руки продолжают нервно дрожать. получается так себе. панику не успокоить вовсе. «я все исправлю» — тихий скрежет повторяющихся мыслей. стекает все по водостоку.

джину обнимает сынюна крепко-крепко, когда тот возвращается. жмется окровавленной щекой к его плечу. от сынюна пахнет усталостью, все тем же его любимым шампунем. и губы у него точь-в-точь жадные. джину болезненно скучал, ломаясь подобно тонкому стеклу с хрустом, треском, звоном. острые края теперь переливаются в утреннем свете. может быть, если бы не его пустая гордость, все были бы живы сейчас. он так сильно виноват. если бы он тогда не ушел, все было бы иначе. джину обнимает сынюна и целует его в отчаянии. тихим сквозящим «не отпускай меня. пожалуйста, никогда не отпускай меня».  у джину у сынюну страшная всеобъемлющая тяга. как будто этот мир создал его специально для него одного. не страшно если сам ким джину теперь пойдет ко дну. он очень виноват перед всеми.

джину одевается торопливо. натягивает джинсы и бомбер. он пытается надеть кеды, но бросается к раковине и его выворачивает желчью. изуродованное, искореженное лицо отчима перед глазами. кровь струйками стремительно бежит по векам, щекам, губам, подбородку, стекает по шее. серые ошметки выпущенных мозгов растягиваются по стене кляксой. джину открывает кран. глаза опять слезятся.
— прости, — у них так мало времени. у сынюна так мало времени, — прости, пожалуйста . . . я сейчас . . . — у джину руки дрожат. как же он сядет за руль? сильно-сильно трясутся. не слушаются совсем.
через несколько минут звонит телефон, он отвечает, а после говорит: «ковер привезли».
он хочет еще сказать «обещай мне, что все будет в порядке», но этого не говорит. складывает спешно свои окровавленные вещи в пакет. и уже внизу, у самой двери останавливается:
— здесь есть камеры во дворе. найти пульт можно в комнате за лестницей. я избавлюсь от вещей, а потом поеду в больницу. и буду осторожен, — он замолкает. до прихода прислуги недолго, но сынюн должен успеть. может быть, их даже отпустили сегодня — джину не знает. мать до обеда точно будет в больнице. а у джину все еще дрожат руки. сильно, — пожалуйста, позвони мне, когда все закончишь, — он открывает дверь и утренний свет врывается в гостиную, — и еще . . . там пакет бумажный на столе в кабинете остался. за тобой следят.

джину уезжает за город — на старый заброшенный аэропорт. им не пользовались последние лет двадцать. здесь в проржавевшей бочке он сжигает свою одежду.

0

6

в их доме стены тонкие-тонкие. слышно, как соседи ругаются за одной из них, как стучит ложка о дно чашки у соседа слева, а наверху бегает малыш. в их доме слышно все. иногда чинану кажется, что дом живой. устало переваливается с одного бока на другой. весь кряхтит не то, чтобы от старости. просто кто-то вдохнул в него умение дышать, чувствовать, слышать. в сумраках он мигает глазами-окнами, подмигивает. становится продрогшим под бесконечной водой дождей, покрывается у самого фундамента мхом по весне.

в их квартире облупился лак на старом паркете. и старые бумажные обои в светло-зеленую полоску почти выцвели. кое-где оторвались от стен вовсе. окна тоже старые, но пластиковые. и мебель такая же старая. скрипят дверцы шкафов. протекают краны, ломаются трубы. если однажды система водоснабжения полностью выйдет строя и все-все трубы в их доме лопнут, он станет похожим на кита, выкинутого в шторм на скалистый берег. и будет плакать долго, жадно глотая воздух до тех пор, пока не приедет аварийная служба и не перекроет в доме воду. и люди будут открывать нараспашку окна и двери. черпать воду ведрами.

чинан смотрит в полумраке улицы внимательно-внимательно на донхека и рта раскрыть не смеет. у него в голове потоп и мысли спешат подобно людям в затопленном доме по ступенькам быстро-быстро на самый первый этаж, оттуда прочь рассыпаются в разные стороны. цепкие пальцы донхека врезаются в запястье, оставляют после себя клубок смятения еще больше запутавшийся.

у них есть старый телевизор с антенной, которую надо крепить к окну, чтобы ловило. всего лишь несколько каналов. большую часть времени он стоит нетронутым. смотрит на них печальным померкшим экраном. а включившись, радостно кряхтит, звуками переливается. чинан в такие моменты думает, что тот пытается разговаривать с ними на азбуке морзе и если бы он ее знал сам, то обязательно бы ответил. он однажды спрашивает у донхека серьезно очень: «а вы будете ее учить?»

у него вот таких воспоминаний — некуда девать.

иногда чинан донхека не понимает вовсе. будто тот говорит на той самой азбуке морзе. на другом языке. будто он прилетел с другой планеты, где люди ходят вниз головой и едят на завтрак ужин, где корни деревьев цепляются за оранжево-красное небо. донхек собирает откровенный бред широкими ладонями, черпает его, глотает жадно, будто никак напиться не может. наматывает шарф на шею чинана, а тот удавкой затягивается. он бы спросил: «за что ты в самом деле так?» но только устало выдыхает очередное облачко пара:
дурак совсем? — роняет слова, а те, так и не долетев, рассыпаются невидимыми частицами в воздухе.

чинан о себе в последнюю очередь думает, может быть. а о них — в первую. он исписал всю тетрадь. он крепит в нее чеки из магазинов, задумчиво считает оставшееся пока донхек в университете. складывает бумажки со списком продуктов во внутренний карман куртки, чтобы не забыть. они живут на стипендию донхека и небольшую зарплату чинана. впритык, но хватает. «не страшно», — уже такое же протертое, как и все в их квартире. он твердит его будто заклинание изо дня в день, каждый раз когда что-нибудь происходит. будто заведенная пластинка, скользящая по игле граммофона. однажды пластик треснет. забегают в испуге нарисованные на белых листах персонажи желтым и зеленым, истошно вписывая свои крики в пузыри цитат.

донхек, как их старый дом с прорвавшими трубами, где живет картонный джек, выращивающий на кухне бобовый стебель. и вода все из треснувших труб хлыщет, никак не остановится. уже затопило по колено: старый облупившийся паркет пропускает потоки через себя и те низвергаются водопадами на головы соседей. соседи тонут, сказочный джек тоже тонет. вода продолжает сбегать сквозь щели, по стенам, рвет натянутые, прогибающиеся потолки. к чинану же липнет растерянность, она поднимается по ногам, по рукам, тянется к шее, комом сдавливает горло изнутри.
да с чего ты взял это все? — никаких золотых горизонтов чинану не обещали, никаких лимузинов под окном и любви до бескрайнего космоса. ничего такого. да и они ему ни к чему вовсе. он бы не взял ничего из этого. у него этой «любви до беспамятства» полные легкие — не вздохнуть, не выдохнуть. той самой, что размером со вселенную и захватывает еще таких же множество . . . если он однажды сгорит то только от того, что у его солнца ядро раскалено до пятнадцати миллионов градусов. ему чужого такого же не надо . . . а потом это «я тебя никому не отдам» брошенное в сердцах, ну точно ведь в сердцах. и иначе быть не может. и наверняка не хотел ведь. и куртка на плечи ложится еще одна. у чинана два вопроса: «я тебе капуста что ли?» и «я тебе вещь что ли?», он их никак сгенерировать в своей голове не может. его коротит на конфликтах. система выдает ошибку.

тишина.
фонарь из мглы достает лоскут земли под ногами.
хочется крикнуть: «нет, давай поговорим».
бросить вслед громко-громко.
но
тишина.

а чинану хочется «пускай слова встают частоколом и не дают пройти». у донхека шаг быстрый. чинан стягивает с себя его куртку. догоняет. сует ее обратно тому в руки. всему такому разъяренно гордому. да в его гордости весь юношеский максимализм яркими красками расцветает степного бурьяна. выкорчевать бы весь. выжечь бы весь по последнего зернышка. пусть горит и воет на луну искрами в самый последний раз. на ту самую, до которой донхек все достать пытается.

извини, пожалуйста, — чинан хочет, чтобы тот свой взгляд опустил на него. тянется к его руке, пытается пальцы переплести, но тот лишь отмахивается, — послушай, мы правда ни о чем таком не говорили. он пришел за дочкой за три минуты до твоего прихода . . .
они останавливаются.
— телефон сел.
чинан достает свой, отдает донхеку.

из крана капает вода. каждая капля ударяется звонко о металлическое дно раковины. чайник закипает на плите. через картонную стену слышно, как нападающий забивает мяч в ворота и ликующая толпа на трибунах прокатывающимся гулом рвет пространство квартиры соседа. чинан все пытается согреть руки, тихо спрашивает:
— ты правда думаешь, что я могу уйти к кому-то?

0

7

мы застряли и меня это страшно бесит. в том самом дне, на той самой чертовой крыше. мы все никак не можем вернуться назад или двинутся вперед — я не знаю, что нам подходит больше.

я никогда не говорил сону, что пережил клиническую смерть. я просил родителей ничего никому не рассказывать. молчать. потому что правда порой ужасна. правда, с которой я живу ужасна вдвойне и она меня пугает. как пугает мысль о том, что с сону что-то случится. я вот уже пять лет не знаю, как сказать сону, что все эти фантастические фильмы — бред. что «там за краем» на самом деле нет ничего. вообще ничего. никакого света в конце тоннеля, никакой болтовни с создателем, который по доброте душевной отправляет тебя обратно, лишь бы глаза не мозолил. ты просто падаешь в никуда.

мой психиатр смотрит на меня с вызовом:
— почему ты это сделал? — пахнет благовониями и зерновым кофе. а еще на меня смотрит стелаж с книгами и я читаю названия на корешках «опасные личности», «семь грехов памяти», «биология добра и зла».
— а что если не существует никакого колеса сансары и жизни после смерти? — мне пятнадцать и я пытаюсь осознать значение слов «экзистенциальный кризис» и как люди к нему приходят, — или, допустим, вы сидите в запертой комнате. в ней нет окон. есть какая-то мебель, какие-то предметы. может быть, есть кто-то другой, такой же запертый, как и вы. и есть дверь, но чтобы ее открыть надо нарушить все правила. вам очень интересно, что за ней. как бы вы поступили? стали бы вы нарушать правила? — психиатр смотрит на меня как смотрит на меня мой отец, когда я «начинаю умничать». в глазах то ли «опять-хрени-всякой-начитался» и «господи-хенсо-какой-же-ты-еще-ребенок».
я определенно знаю, в свои пятнадцать, что у меня нет никакой депрессии или экзистенциального кризиса. мне хотелось открыть эту чертову дверь с сону. и что теперь, когда я заглянул за нее, мне не хочется, чтобы сону к ней даже близко подходил.
я коллекционирую новые страхи, как мой психиатр, корешки книг с умными названиями на полке.

я вновь остаюсь жив. я не захлебнулся насмерть водой. я не поставил точку. сижу на дне ванны и пялюсь на слив будто жду, что по нему сбежит стыд и все воспоминания о прошедшей ночи тоже. но сбегает только вода и пена. я упрямо жду еще минут десять в надежде на то, что мне не придется выходить из душа с камнем на шее, который не то, что не дает мне прямо посмотреть в глаза сону, даже голову поднять уверенно. на самом деле, придумываю себе оправдания, это ведь случилось впервые. да и между мной и сону ничего нет и… я осекаюсь и вновь давлюсь чувством вины. определенно стоило поехать домой после караоке.

в отелях не просыпаются в одиночку.

вы знаете, у сону взгляд навылет. порой кажется, что можно ни о чем не говорить вслух, что он сам все знает и без слов. когда-то я наивно полагал, что так и есть и считал, что между нами ментальная связь. сону, казалось, действительно читал все мои мысли. некоторое время я даже учился не думать всякое, а после оказалось, что все проблемы от того, что мои мысли отпечатываются на моем лице как гравюра — хрен сведешь. и я научился думать внутри. это доставило проблем моим родителям и психиатру, когда он в самом начале пытался выяснить, что со мной не так. меня сдали приступы.

сону выписывают из больницы. в тот день я сижу с ним весь день в его комнате. мы почти все время молчим и смотрим какой-то тупой американский сериал про подростков с супер способностями, которые пытаются спасти мир (даже названия его теперь не помню). раньше мы ничего такого не смотрели. сериал меня раздражает. я вижу как актеры переигрывают, а сюжет похож на изношенные штаны, которые чинили в спешке цветными латками, но сону больше ничего нельзя смотреть. никаких документальных фильмов, никаких детективом, никакой научной фантастики — ничего из того, что заставляет мозг думать. «потому что мысли приводят к навязчивым идеям и депрессии, а она в свою очередь толкнула вас тогда с сону с края крыши». правда что ли? я не спорю с его матерью, когда она начинает читать мне лекцию едва я появляюсь на пороге. знаю, что споры ни к чему не приведут. спрашиваю только: «а чипсы ему можно?» чипсы можно, поэтому я тащусь с пачкой в его комнату, где нам включают тупой американский сериал про подростков с суперспособностями — это же все подростки смотрят, правда? смотрю на сону. кажется ему безразлично, он просто кивает, соглашаясь с матерью. мне это в новинку. обычно сону много болтает и доказывает свою правоту до победного. он бы никогда не позволил включить что-то подобное. наверное поэтому я с ним почти не спорил — не переспоришь. в этот раз почему-то много болтаю я. у меня буквально рот не закрывается: рассказываю о том, как меня, точнее нас, отчислили и том, какими были трудными дни после возвращения из больницы, болтаю о новой школе, ее устоях, о новых друзьях (единственный раз, когда сону на меня внимательно-внимательно посмотрел в тот день — когда я заговорил о друзьях. для него это в новинку. я обычно держался особняком). мне казалось, что ему очень надо все-все наверстать. это же сону. он любит быть в курсе всех событий.
я ушел поздно вечером с ощущением, что что-то не так.

выхожу из душа. голова все еще болит и мысли бегают внутри черепа, будто запертые и не могут найти выхода, отдаются эхом. дома холодно. мы все еще не здесь, не в этом времени. топчемся в нерешительности перед дверью. я не знаю, как от нее отойти, сону не может решить, стоит ли ее открывать. и мне страшно. выпиваю таблетку обезболивающего и захожу в комнату, взлохмачиваю мокрые волосы.
— заболеешь же, — сону стоит на балконе и окно все еще открыто. мне очень страшно от того, как он каждый раз смотрит на небо. но я все еще не могу ему ничего сказать. он заходит в комнату. ему пойдет рыжий и пойдет работать в музыкальном магазине. музыка это про сону. он еще этого не знает, а я знаю. улыбаюсь первый раз за утро и смотрю на него спокойно-спокойно, — в какой ты хочешь перекрасить стены?
он отвечает: «в голубой или желтый? я не уверен»
— почему не в зеленый? — сону задумывается, а я думаю, что зеленый — это цвет жизни и он бы тоже пошел сону. а потом я спрашиваю, — давай останемся сегодня дома?
он кивает и мне вновь становится не по себе. что если сону так и не найдет себя в этом мире? я в который раз думаю о том, что мне не нравится его психиатр, что ему нужно его сменить, что с его доктором что-то не то. дома все еще холодно.

что если за дверью ничего и нет?

я сижу на кухне их большого дома напоив сону. здесь светло. в комнату проникает солнечный свет. разгар лета. сону восемнадцать. мне вот-вот исполнилось семнадцать. я прошу его улыбнуться — его улыбка придает мне сил. он не знает, но она тоже у него удивительная. в тех самых пор, как мы пришли в себя, сону почти не улыбается. последний раз он улыбался тогда на крыше нашей новой школы. а я в ужасе смотрел внизу. сону теряет из виду мелочи, которые примечал прежде. например, он, кажется, не заметил, как я теперь боюсь высоты.
с сону что-то не так. у него потерянный взгляд. возможно это я был слеп все это время прежде? но я прошу его улыбнуться. мне кажется это очень важным. сону выдавливает таблетки из пластинок. мне кажется, их очень много. я так считаю, потому что сам пью в разы меньше.
— не хочу, — он выдавливает таблетки, а выдавить улыбку не может. я решаю, что мне не нравится его психиатр.

мы решаем лечь спать. и я ложусь к сону. говорю, что дома холодно. мол, вместе теплее. я вновь прошу его рассказать о своем сне. сону лежит так близко и у него все тот же внимательный взгляд. он пересказывает мне свой сон. я молчу.
— чего ты боишься? почему ты ее не откроешь?

0

8

— сону… — под пальцами его мягкие волосы. я в панике, паника во мне — мы отлично поладили. она мне подсказывает: если сейчас ничего не сделать, сону будет чувствовать себя после неловко. решаю, что если нам придется чувствовать себя неловко, то лучше вдвоем…

паника хреновый советчик.

самое страшное и сложное — открыть чертову дверь. их слишком много в моей жизни. они преследуют меня с тех самых пор как я родился. всегда разные. но никогда, ни одну из них мне не было сложно открыть как эту. сону не отвечает на звонки с обеда. тревога копошится внутри, царапает мысли — эти цепляются за каждую минуту и никак не оторвутся от часов. я не слушаю, что говорит преподаватель по истории международного права. я пытаюсь оценить степень маразма моего сознания, которое играется со временем, растягивая до бесконечности каждую секунду. ему будто заняться нечем и оставшиеся три часа становятся вязкими и липкими. я стряхиваю с себя минуту за минутой — из-за них невозможно двигаться. секунды липнут ко мне в метро и по дороге домой. я оказываюсь у двери в квартиру сону окончательно запыхавшись. мой телефон все еще молчит игнорируя захлестнувшую меня панику. и тут оказывается, что самое невозможное — открыть дверь. мне кажется я проиграл своему сознанию. поворачиваю ключ и захожу в квартиру. ловлю тишину. у меня тут же начинают дрожать руки. слова кокаются в горле и застревают. первым делом я заглядываю в ванную (с чего бы?), потом в комнату к сону — он спит. и тут я вспоминаю, что он так и не смог уснуть ночью и мы договорились, что я разбужу его. мне дурно. я ухожу на кухню и наливаю себе воды.

— ты стал сдержаннее, — у моего психиатра иногда бесцветный голос и я не всегда понимаю: хорошо или плохо то, что он говорит. для меня оно звучит как «ну есть и есть».
все же решаю уточнить:
— что вы имеете ввиду? — в какой-то момент своей жизни, наверное пару лет назад, я случайно осознал, что это единственный человек, которому могу довериться. я рассказываю ему про свой план и он его одобряет. он считает, что если это то, чему я действительно хочу посвятить свою жизнь, то это прекрасный выбор. и хорошо, что я сам пришел к этому решению. не важно, что меня сподвигло или кто. важно то, что это значит в итоге для меня самого. отец не одобряет (у него несколько иные планы на мою жизни) и в итоге мы приходим к решению, которое мне кажется максимально удачным. сегодня я вновь сижу в мягком кожаном кресле и пытаюсь понять появились ли новые книги на полках.
— с тех пор как ты переехал к сону, ты стал меняться.
— это хорошо или плохо? — меня почему-то не интересует то, как я стал меняться или какова основная причина. мне важно узнать именно то, как это выглядит со стороны. я все еще не понимаю, к чему этот разговор.
— у тебя все в порядке со сном? стал ли ты беспокойнее?
я задумываюсь. изменения с нами для нас самих происходят постепенно и незаметно, мы не всегда успеваем уловить грань. если только это не что-то резкое как обращение к пластическому хирургу. подумав об этом, я начинаю беспокоиться.
— мы ведь говорили, что тебе надо постараться быть открытым. тебе никто не говорит, что ты ведешь себя поверхностно? или что ты не серьезно относишься ко всему?
тут моя память начинает коротить и выдает ошибку. не помню. до меня доходит значение слов моего доктора несколькими днями позже, когда я сижу с одногруппниками в баре. кто-то говорит: «да это же хенсо, у него не бывает проблем», а я улыбаюсь. оказывается, я вновь наступаю на те же грабли, что и раньше.

я пытаюсь найти момент, когда мы свернули в разные стороны.

я жду. сону решает подойти к ответу с какой-то непонятной мне стороны, он знает, что меня легко запутать и мне надо говорить прямо. иногда понимаю его интуитивно — годы тренировок и близкого общения. даже если я знаю про сону все, мне сложно понять, что у него в голове. там будто другая вселенная, до которой мне несколько миллиардов световых лет предстоит пролететь — чувствую себя вечным странником, бороздящим просторы вселенной. он вспоминает дедушку. мы лежим рядом и я даже ощущаю дыхание сону, но меня будто резко кидает в противоположный угол комнаты, откуда я мрачно наблюдаю за происходящим.
дедушка сону умирал долго. в то время я постоянно вился вокруг не особенно задумываясь о том, как это влияет на самого сону. мне казалось, что если я буду рассказывать ему что-то хорошее, то ему будет легче. поэтому я собирал всякую ерунду: пересказывал нелепицу, прочитанную в интернете, рассказывал о том, как у моей одноклассницы появился первый парень и она решила сделать это достоянием общественности или о том, как мы ходили в кино и мой одноклассник споткнулся и перевернул огромное ведро попкорна… это все было незначительным и дурацким, я понимал это и все равно рассказывал — был уверен, что это помогает сону. до того самого дня пока сону меня не выгнал.
осознание приходит внезапно и часто глупо и становится следствием допущенной ошибки. мы почти месяц не общались, пока сону сам мне не позвонил — я был так рад, что тут же забыл обо всех угрызениях совести и даже не извинился.
почему-то сону извиняется чаще. в последнее время особенно часто и я не понимаю от чего. чувствую вину за то, что никак не могу найти ответ.

однажды в шестнадцать лет (когда сону еще находится под домашним арестом, а я уже ходил в новую школу) мать находит меня запершимся в шкафу для одежды, который стоит у них с отцом в комнате. их не было целый день. я просидел там с самого утра. матери позвонили со школы спросить, по какой причине я прогулял уроки. меня всего трясет и я не могу даже двух слов связать. в шкафу темно и сюда не проникают звуки с улицы. пахнет порошком и мамиными духами, а еще отцом. это отвлекает меня. кажется, здесь безопаснее, чем снаружи. сначала я просто сидел с ужасом пялясь на щель между дверей — самое страшное — это ждать, что они вот-вот откроются. кажется, я был бы рад, если бы весь мир обо мне забыл. ничего страшного не случилось бы умри я прям здесь от обезвоживания (до того дня мне казалось, что теперь самый главный страх моей — смерть). вылазить из шкафа оказывается выше моих сил. потом, когда я устал пялиться и бояться, я стал считать в обратную сторону от миллиона. спокойнее мне не стало, но теперь отвлекали цифры. заодно решил, что как только миллион кончится, попробую вылезти.
когда мать находит меня, на ней лица нет. конечно, она думала о самом ужасном. она долго рыдает, обнимая меня, а меня все еще трясет от ужаса. я не знаю, откуда взялся этот страх. но он есть, а я хочу сбежать куда-нибудь, чтобы спрятаться от него и от всего мира сразу.
через месяц после случившегося мой доктор говорит, что у меня бар. я расспрашиваю его очень детально о том, что это, смертельно ли оно и вообще. а он мне говорит, что это не лечится в принципе. я чувствую разочарование. тогда он говорит, что, если я буду сотрудничать с ним и внимательно прислушиваться к его советам, то, может быть, у нас что-нибудь толковое выйдет. он смотрит на меня внимательно-внимательно, как смотрит сону, и я понимаю, что могу ему доверять.
я говорю сону, что у меня гипомания. мне не хочется, чтобы он волновался (хватает того, что я волнуюсь за него). пускай думает, что я могу быть только счастливым. я почти уверен, что если скажу правду, то мы рухнем в дерьмо вдвоем и утонем окончательно.

я вновь думаю о старом. я вновь там — в каждом прожитом после прыжка дне. они следуют за мной по пятам. я вновь замкнут в себе — это вернулось, когда я переехал к сону. я все еще не понимаю, за что он извиняется. мне надо сказать ему что-то одобряющее. что-то вроде «ничего страшного, ты справишься» или «мы нашем все ответы вместе» — но каждая пришедшая на ум фраза кажется такой штампованной — ими измазаны страницы бульварного чтива, которое я терпеть не могу. оказывается, у меня тоже не ответа, оказывается, я тоже не могу помочь сону понять, что пытается ему сказать его сознание. оказывается проблема не в страхе перед дверью, проблема в непонимании того, почему она вообще появилась, к чему шторм, идущий на дно корабль. мой психиатр бы смог ему помочь, но мать сону категорически против отказаться от нынешнего врача.
мы лежим в моей комнате на моей кровати в квартире сону. и сону так близко. у него обжигающее дыхание, а у меня сердце заходится в груди, я путаюсь в его мыслях, пальцами — в волосах. здесь надо сказать, что все не так, как я себе представлял, но я и не представлял даже. я думал, что все мои мыли о сону должны оставаться только мыслями, потому что это породит новые проблемы, а они нам ни к чему — нам нынешних хватает. но сейчас я не думаю. у меня выбита почва их-под ног. оказывается, это так легко сделать, оказывается так легко пожалеть после.
— сону… — я тихо зову его.
— м?
— поцелуй меня? — он поднимает голову.
у сону сухие мягкие губы со вкусом кофе и зубной пасты, которой я до этого чистил зубы.

скажи мне сону часом ранее: «мне кажется, я тебя не знаю», я бы промолчал. сону бы задумался о том, что значит мое молчание, но наверняка все бы понял — он соображает быстрее меня.

я верю, что сону гораздо сильнее, чем мне, ему или кому-либо еще кажется. если он постарается, то найдет то, что вытянет его со дна — свою путеводную звезду. «было бы замечательно, если бы этим оказалось какое-то дело», — я стою у края крыши и под ногами четыре этажа нашей новой школы. сону говорит про свободу и улыбается. как я люблю его улыбку, его глаза, его руки, когда он болтает без умолку, то, как он закуривает и зовет меня по имени. мне нравится звать его по имени и никак иначе. забавно, сону становится моей второй влюбленностью после джихё. он заполняет собой пространство и мысли как не смогла она, как не смог бы никто другой. он греет меня изнутри. я наблюдаю за тем, как он улыбается, и решаю, что не хочу, чтобы однажды случилось так, что той самой пресловутой путеводной звездой станет человеку (например, я). люди так легко теряются и уходят.
тогда я прячу все глубоко внутри. мне кажется, что узнай сону всю правду обо мне, мы бы захлебнулись в отчаянии еще тогда, поэтому один из нас обязательно должен быть нелепо счастлив.

мы целуемся до тех пор, пока воздуха не остается в легких. я никого никогда так не целовал. мне кажется, что стоит остановится и сону исчезнет, но когда мы останавливаемся, он никуда не исчезает. и тут меня обдает холодом. огромная ледяная волна, утягивающая за собой на дно. я хватаюсь из последних сил за край кормы, но в итоге море тоже забирает меня себе. бесконечное. беспокойное. «я все испортил…» — в первый раз звучит в голове тихо и нерешительно, будто остатки рассудка пытаюсь попробовать на вкус сказанное. где-то наверху, в черноте грозового неба мелькает разорванный в клочья парус. сону что-то говорит, я больше не вижу его, я вижу пустоту. «ты все испортил, хенсо…» — уже ближе, настойчивее. тогда она началась также неожиданно. я захлебываюсь. я хочу спрятаться от себя, от сону, от целого мира в родительском шкафу, где пахнет порошком, мамиными духами и отцом. я буду считать от миллиона в обратную сторону.
— уйди… я не хочу тебя видеть… — таким тоном обычно пытаются убить. я сажусь на кровати и больше не смотрю на сону. мне срочно надо спрятаться. как можно скорее. мой психиатр говорил, что у меня не может быть маниакальных стадий. но он не говорил, что не может быть панических атак и что та была единственной. за четыре года спокойной жизни я и забыл.

я не учитываю одного. жить, зная, что рядом в любой момент может рвануть, все-таки гораздо проще, чем, когда ты ни о чем не догадываешься.

0


Вы здесь » Zion_test » monsters » сынюн и джину ау


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно